М.: Госполитиздат, Соцэкгиз, 1956-1958

Формат: DjVu 143 Мб

Качество: сканированные страницы

Язык: русский

В первые три тома входят труды, посвященные защите и обоснованию марксизма в процессе борьбы с народничеством, ревизионизмом и махизмом, в 4-й том входят лучшие работы Плеханова о русской философской и общественно-политической мысли, 5-й том включает сочинения по вопросам литературы и искусства.
Каждый том снабжен вступительными статьями, примечаниями фактического характера и указателями имен, кроме того, в V томе печатается предметный указатель ко всем томам.

  • том 1. Обоснование и защита философии марксизма.
  • том 2. Защита диалектического и исторического материализма против ревизионизма.
  • том 3. Борьба против идеализма и махизма и защита марксистской философии.
  • том 4. Сочинения по российской философской мысли 19 века.
  • том 5. Сочинения по эстетике.

Т. 1 - 1956 г, 848 стр.
Социализм и политическая борьба. Наши разногласия. Программа социал-демократической группы `Освобождение труда`. Второй проект программы русских социал-демократов. Новый защитник самодержавия, или горе г. Л. Тихомирова. Речь на международном рабочем социалистическом конгрессе в Париже (14 - 21 июля 1889 г.). К шестидесятой годовщине смерти Гегеля. Буржуа прежних времен. К вопросу о развитии монистического взгляда на историю.

Т. 2 - 1956 г., 824 стр.
Вступ. статья в. Фомина: Г. В. Плеханов и его роль в защите и обосновании философии марксизма. Содержание: Очерки по истории материализма. Несколько слов в защиту экономического материализма. Нечто об истории. О материалистическом понимании истории. К вопросу о роли личности в истории. О мнимом кризисе марксизма. Бернштейн и материализм. За что нам его благодарить? Cant против Канта или Духовное завещание г. Бернштейна. Конрад Шмидт против Карла Маркса и Фоидриха Энгельса. Материализм или кантианизм. Еще раз материализм. Первые фазы учения о классовой борьбе. Критика наших критиков.Материалистическое понимание истории и др. работы

Т. 3 - 1957 г., 784 стр.
Вступ. статья А. Маслина: Критика Г. В. Плехановым идеализма и защита им идей марксисткой философии в трудах 1904-1913 гг.
Содержание: Патриотизм и социализм; Основные вопросы марксизма; Materialismus militans; О так называемых религиозных исканиях в Росси; Французский утопический социализм XIX века; От идеализма к материализму и другие произведения. Предисловия и рецензии на книги Паннекука, Дицгена, Лютгенау, Бергсона, Шулятикова, Гюйо, Виндельбанда, Риккерта, Бутру и др.

Т. 4 (Изд-во социально-экономической литературы) - 1958г, 900 стр.
Работы о Чернышевском, Белинском, Герцене. Рецензии.

Т. 5 (Изд-во социально-экономической литературы) - 1958 г., 904 стр.
В пятый том Избранных произведений Г.В.Плеханова вошли его избранные статьи по эстетике и литературной критике. В этом томе печатается предметный указатель ко всем томам.

К вопросу о роли личности в истории

[Плеханов Г. В. Избранные философские произведения в 5 тт. Т. 2. М., 1956. С. 300-334]

Во второй половине семидесятых годов покойный Каблиц написал статью "Ум и чувство, как факторы прогресса" , в которой, ссылаясь на Спенсера, доказывал, что в поступательном движении человечества главная роль принадлежит чувству, а ум играет второстепенную и к тому же совершенно подчиненную роль. Каблицу возражал один "почтенный социолог" , выразивший насмешливое удивление по поводу теории, ставившей ум "на запятки". "Почтенный социолог" был, разумеется, прав, защищая ум. Однако он был бы гораздо более прав, если бы, не касаясь сущности поднятого Каблицем вопроса, показал, до какой степени невозможна и непозволительна была самая его постановка. В самом деле, теория "факторов" неосновательна уже и сама по себе, так как она произвольно выделяет различные стороны общественной жизни и ипостазирует их, превращая их в особого рода силы, с разных сторон и с неодинаковым успехом влекущие общественного человека по пути прогресса. Но еще более неосновательна эта теория в том виде, какой она получила у Каблица, превращавшего в особые социологические ипостаси уже не те или другие стороны деятельности общественного человека, а различные области индивидуального сознания. Это поистине геркулесовы столбы абстракции; дальше идти некуда, потому что дальше начинается комическое царство вполне уже очевидного абсурда. Вот на это-то и следовало "почтенному социологу" обратить внимание Каблица и его читателей. Обнаружив, в какие дебри абстракция завело Каблица стремление найти господствующий "фактор" в истории, "почтенный социолог", может быть, невзначай сделал бы кое-что и для критики самой теории факторов. Это было бы очень полезно всем нам в то время. Но он оказался не на высоте при-

звания. Он сам стоял на точке зрения той же теории, отличаясь от Каблица лишь склонностью к эклектизму, благодаря которому все "факторы" казались ему одинаково важными. Эклектические свойства его ума особенно ярко выразились впоследствии в нападках его на диалектический материализм, в котором он увидел учение, жертвующее экономическому "фактору" всеми другими и сводящее к нулю роль личности в истории"Почтенному социологу" и в голову не приходило, что диалектический материализм чужд точки зрения "факторов" и что только при полной неспособности к логическому мышлению можно видеть в нем оправдание так называемого квиетизма . Надо заметить, впрочем, что в этом промахе "почтенного социолога" нет ничего оригинального: его делали, делают и, вероятно, долго еще будут делать многие и многие другие...

Материалистов стали упрекать в склонности к "квиетизму" уже тогда, когда у них еще не выработался диалектический взгляд на природу и на историю. Не уходя в глубь времен, мы напомним спор известного английского ученого Пристлея с Прайсом . Разбирая учение Пристлея, Прайс доказывал, между прочим, что материализм несогласен с понятием о свободе и устраняет всякую самодеятельность личности. В ответ на это Пристлей сослался на житейский опыт. "Я не говорю о самом себе, - писал он, - хотя, конечно, и меня нельзя назвать самым неподвижным и безжизненным из всех животных (am not the most torpid and lifeless of all animals), но я спрашиваю вас: где вы найдете больше энергии мысли, больше активности, больше силы и настойчивости в преследовании самых важных целей, чем между последователями учения о необходимости?" Пристлей имел в виду религиозную демократическую секту так называвшихся тогда Christian necessarians*. He знаем, точно ли она была так деятельна, как это думал принадлежавший к ней Пристлей. Но это и не важно. Не подлежит никакому сомнению то обстоятельство, что материалистический взгляд на человеческую волю прекрасно уживается с самой энергичной деятельностью на практике. Лансон замечает, что "все доктрины, обращавшиеся с наибольшими требованиями к человеческой воле, утверждали в принципе бессилие воли; они отрицали свободу и подчиняли мир фатализму" **. Лансон неправ, думая, что всякое отрицание так называемой свободы воли приводит

* [христиан-нецессарианцев.] Француза XVIII века очень удивило бы такое сочетание материализма с религиозной догматикой. В Англии оно никому не казалось странным. Пристлей сам был очень религиозным человеком. Что город, то норов.

** См. русский перевод его "Истории французской литературы", т. I, стр. 511.

к фатализму; но это не помешало ему подметить в высшей степени интересный исторический факт: в самом деле, история показывает, что даже фатализм не только не всегда мешает энергическому действию на практике, но, напротив, в известные эпохи был психологически необходимой основой такого действия. В доказательство сошлемся на пуритан, далеко превзошедших своей энергией все другие партии в Англии XVII века , и на последователей Магомета, в короткое время покоривших своей власти огромную полосу земли от Индии до Испании. Очень ошибаются те, по мнению которых стоит нам только убедиться в неизбежном наступлении данного ряда событий, чтобы у нас исчезла всякая психологическая возможность содействовать или противодействовать ему *.

Тут все зависит от того, составляет ли моя собственная деятельность необходимое звено в цепи необходимых событий. Если да, то тем меньше у меня колебаний и тем решительнее я действую. И в этом нет ничего удивительного: когда мы говорим, что данная личность считает свою деятельность необходимым звеном в цепи необходимых событий, это значит, между прочим, что отсутствие свободы воли равносильно для нее совершенной неспособности к бездействию и что оно, это отсутствие свободы воли, отражается в ее сознании в виде невозможности поступать иначе, чем она поступает. Это именно то психологическое настроение, которое может быть выражено знаменитыми словами Лютера: "Hier stehe ich, ich kann nicht anders"**, и благодаря которому люди обнаруживают самую неукротимую энергию, совершают самые поразительные подвиги. Это настроение было неизвестно Гамлету: оттого он и был способен только ныть да рефлектировать. И оттого Гамлет никогда не помирился бы с философией, по смыслу которой свобода есть лишь необходимость, перешедшая в сознание. Фихте справедливо сказал: "каков человек, такова и его философия".

* Известно, что, по учению Кальвина, все поступки людей предопределены богом. Praedestinationem vocamur aeternum Dei decretum, quo apud se constitutum habuit, quid de unoquoque homine fieri valet. [Предопределением мы называем определенное навеки богом, установленное им в отношении себя, что также имеет силу по отношению к отдельному человеку.] (Institutio, lib. III, cap. 5 [Наставление, кн. III, гл. 5].) По этому же учению, бог избирает некоторых из своих служителей для освобождения несправедливо угнетенных народов. Таков был, например, Моисей, освободитель израильского народа. По всему видно, что таким же орудием бога считал себя и Кромвель; он всегда и, вероятно, в силу совершенно искреннего убеждения называл свои действия плодом воли божьей. Все эти действия были наперед окрашены для него в цвет необходимости. Это не только не мешало ему стремиться от победы к победе, но придавало этому его стремлению неукротимую силу.

** ["На этом я стою и не могу иначе"]

Некоторые приняли у нас всерьез замечание Штаммлера насчет будто бы неразрешимого противоречия, якобы свойственного одному из западноевропейских социально-политических учений. Мы имеем в виду его пример лунного затмения. На самом деле это архинелепый пример. В число тех условий, сочетание которых необходимо для лунного затмения, человеческая деятельность никаким образом не входит и входить не может, и уже по одному этому партия для содействия лунному затмению могла бы возникнуть только в сумасшедшем доме. Но если бы человеческая деятельность и входила в число названных условий, то в партию лунного затмения не вошел бы никто из тех, которые, очень желая его видеть, в то же время были бы убеждены, что оно непременно совершится и без их содействия. В этом случае их "квиетизм" был бы только воздержанием от излишнего, т.е. бесполезного, действия и не имел бы ничего общего с настоящим квиетизмом. Чтобы пример лунного затмения перестал быть бессмысленным в рассматриваемом нами случае, указанной выше партии надо было бы совершенно изменить его. Надо было бы вообразить, что луна одарена сознанием и что то положение её в небесном пространстве, благодаря которому происходят ее затмения, кажется ей плодом самоопределения ее воли и не только доставляет ей огромное наслаждение, но и безусловно нужно для ее нравственного спокойствия, вследствие чего она всегда страстно стремится занять это положение*. Вообразив все это, надо было бы спросить себя: что почувствовала бы луна, если бы она, наконец, открыла, что в действительности не воля и не "идеалы" ее определяют собою ее движение в небесном пространстве, а, наоборот, ее движение определяет собою ее волю и ее "идеалы". По Штаммлеру выходит, что такое открытие непременно сделало бы ее неспособной к движению, если бы только она не выпуталась из беды посредством какого-нибудь логического противоречия. Но такое предположение решительно ни на чем не основано. Правда, это открытие могло бы явиться одним из формальных оснований дурного настроения луны, ее нравственного разлада с самой собою, противоречия ее "идеалов" с механической действительностью. Но так как мы предполагаем, что все вообще "психическое состоя-

* "C"est comme si 1"aiguille aimantee prenait plaisir de se tourner vers le nord car elle croirait tourner independamment de quelque autre cause, ne s"apercevant pas des mouvements insensibles de la matiere magnetique". Leibnitz, Theodicee, Lausanne MDCCLX, p. 598. ["Все равно как если бы магнитная стрелка находила удовольствие в том, чтобы поворачиваться на север, считая, что она это делает по собственной воле, независимо от какой-либо причины, не замечая мало ощутительных действий магнетизма". Лейбниц, Теодицея, Лозанна 1760, стр. 598.]

нне луны" обусловливается в конце концов ее движением, то в движении надо было бы искать и причины ее душевного разлада. При внимательном отношении к делу оказалось бы, может быть, что, когда луна находится в апогее, она горюет о том, что ее воля не свободна, а в перигее это же обстоятельство является для нее новым формальным источником нравственного блаженства и нравственной бодрости. Может быть, вышло бы и наоборот: может быть, оказалось бы, что не в перигее, а в апогее находит она средство примирить свободу с необходимостью. Но как бы там ни было, несомненно, что такое примирение вполне возможно, что сознание необходимости прекрасно уживается с самым энергическим действием на практике. По крайней мере, так бывало до сих пор в истории. Люди, отрицавшие свободу воли, часто превосходили всех своих современников силой собственной воли и предъявляли к ней наибольшие требования. Таких примеров много. Они общеизвестны. Забыть о них, как забывает, по-видимому, Штаммлер, можно только при умышленном нежелании видеть историческую действительность такою, какова она есть. Подобное нежелание очень сильно, например, у наших субъективистов и некоторых немецких филистеров. Но филистеры и субъективисты не люди, а простые призраки, как сказал бы Белинский.

Рассмотрим, однако, поближе тот случай, когда собственные - прошедшие, настоящие или будущие - действия человека представляются ему сплошь окрашенными в цвет необходимости. Мы уже знаем, что в этом случае человек, - считая себя посланником божьим, подобно Магомету, избранником ничем неотвратимой судьбы, подобно Наполеону, или выразителем никем непреодолимой силы исторического движения, подобно некоторым общественным деятелям XIX века, - обнаруживает почти стихийную силу воли, разрушая, как карточные домики, все препятствия, воздвигаемые на его пути Гамлетами и Гамлетиками разных уездов * . Но нас этот случай интересует теперь с другой, и именно вот с какой стороны. Когда сознание несвободы моей воли представляется мне лишь в виде полной субъективной и объективной невозможности поступать иначе,

* Приведем еще один пример, наглядно показывающий, как сильны чувства людей этой категории. Герцогиня Феррарская, Ренэ (дочь Людовика XII), говорит в письме к своему учителю Кальвину: "Нет, я не забыла того, что вы мне писали: что Давид питал смертельную ненависть к врагам божьим, и я сама никогда не стану поступать иначе; ибо если бы я знала, что король, мой отец, и королева, моя мать, и покойный господин мой муж (feu monsieur mon mari), и все мои дети были отвержены богом, я возненавидела бы их смертельною ненавистью и хотела бы, чтоб они попали в ад", и т.д. Какую страшную всесокрушающую энергия способны были обнаруживать люди, питавшие такие чувства! А ведь эти люди отрицали свободу воли.

чем я поступаю, и когда данные мои действия являются в то же время наиболее для меня желательными из всех возможных действий, тогда необходимость отождествляется в моем сознании со свободой, а свобода с необходимостью и тогда я не свободен только в том смысле, что не могу нарушить это тождество свободы с необходимостью; не могу противопоставить их одну другой; не могу почувствовать себя стесненным необходимостью. Но подобное отсутствие свободы есть вместе с тем ее полнейшее проявление.

Зиммель говорит, что свобода есть всегда свобода от чего-нибудь и что там, где свобода не мыслится как противоположность связанности, она не имеет смысла. Это, конечно, так. Но на основании этой маленькой азбучной истины нельзя опровергнуть то положение, составляющее одно из гениальнейших открытий, когда-либо сделанных философской мыслью, что свобода есть сознанная необходимость. Определение Зиммеля слишком узко: оно относится только к свободе от внешнего стеснения. Пока речь идет лишь о таких стеснениях, отождествление свободы с необходимостью было бы до последней степени комично: вор не свободен вытащить у вас из кармана носовой платок, если вы мешаете ему сделать это и пока он не преодолел так или иначе вашего сопротивления. Но кроме этого элементарного и поверхностного понятия о свободе есть другое, несравненно более глубокое. Это понятие совсем не существует для людей, неспособных к философскому мышлению, а люди, способные к такому мышлению, доходят до него только тогда, когда им удается разделаться с дуализмом и понять, что между субъектом, с одной стороны, и объектом - с другой, вовсе не существует той пропасти, какую предполагают дуалисты.

Русский субъективист противопоставляет свои утопические идеалы нашей капиталистической действительности и не идет дальше такого противопоставления. Субъективисты завязли в болоте дуализма. Идеалы так называемых русских "учеников" несравненно менее похожи на капиталистическую действительность, чем идеалы субъективистов. Но, несмотря на это, "ученики" сумели найти мост, соединяющий идеалы с действительностью. "Ученики" возвысились до монизма. По их мнению, капитализм ходом своего собственного развития приведет к своему собственному отрицанию и к осуществлению их - русских, да и не одних только русских, "учеников" - идеалов. Это историческая необходимость. Он, "ученик", служит одним из орудий этой необходимости и не может не служить им как по своему общественному положению, так и по своему умственному и нравственному характеру, созданному этим положением. Это тоже сторона необходимости. Но раз его общественное положение выработало у него именно этот, а не другой характер,

он не только служит орудием необходимости и не только не может не служить, но и страстно хочет и не может не хотеть служить. Это - сторона свободы и притом свободы, выросшей из необходимости, т.е., вернее сказать, это - свобода, отождествившаяся с необходимостью, это - необходимость, преобразившаяся в свободу *. Такая свобода есть тоже свобода от некоторого стеснения; она тоже противоположна некоторой связанности: глубокие определения не опровергают поверхностных, а, дополняя их, сохраняют их в себе. Но о каком же стеснении, о какой связанности может идти речь в этом случае? Это ясно: о том нравственном стеснении, которое тормозит энергию людей, не разделавшихся с дуализмом; о той связанности, от которой страдают люди, не умевшие перекинуть мост через пропасть, разделяющую идеалы от действительности. Пока личность не завоевала этой свободы мужественным усилием философской мысли, она еще не вполне принадлежит самой себе и своими собственными нравственными муками платит позорную дань противостоящей ей внешней необходимости. Но зато та же личность родится для новой, полной, до тех пор ей неведомой жизни, едва только она свергнет с себя иго этого мучительного и постыдного стеснения, и ее свободная деятельность явится сознательным и свободным выражением необходимости**. Тогда она становится великой общественной силой, и тогда уже ничто не может помешать ей и ничто не помешает

Над неправдою лукавою

Грянуть божьею грозой...

* "Die Notwendigkeit wird nicht dadurch zur Freiheit, dass sie verschwindet, sondern dass nur ihre noch innere Identitat manifestiert wird". Hegel, Wissenschaft der Logik, Nurnberg 1816, zweites Buch, S. 281. ["Необходимость становится свободой не в силу того, что она исчезает, а только в силу того, что ее пока еще внутреннее тождество проявляется". Гегель, Наука логики, Нюрнберг 1816, вторая книга, стр. 281.]

** Тот же старый Гегель прекрасно говорит в другом месте: "Die Freiheit ist dies, Nichts zu wollen als sich". Werke, B. 12, S. 98. (Philosophie der Religion). ["Свобода есть не что иное, как утверждение самого себя". Соч., т. 12, стр. 98. (Философия религии).]

Еще раз: сознание безусловной необходимости данного явления может только усилить энергию человека, сочувствующего ему и считающего себя одной из сил, вызывающих это явление. Если бы такой человек сложил руки, сознав его необходимость, он показал бы этим, что плохо знает арифметику. В самом деле, положим, что явление А необходимо должно наступить, если окажется налицо данная сумма условий S. Вы доказали мне, что эта сумма частью уже есть в наличности, а частью будет

в данное время Т. Убедившись в этом, я, - человек, страстно сочувствующий явлению А, - восклицаю: "Как это хорошо!", и заваливаюсь спать вплоть до радостного дня предсказанного вами события. Что же выйдет из этого? Вот что. В вашем расчете в сумму S, необходимую для того, чтобы совершилось явление А, входила также и моя деятельность, равная, положим, а. Так как я погрузился в спячку, то в момент Т сумма условий, благоприятных наступлению данного явления, будет уже не S, но S - а, что изменяет состояние дела. Может быть, мое место займет другой человек, который тоже был близок к бездействию, но на которого спасительно повлиял пример моей апатии, показавшейся ему крайне возмутительной. В таком случае сила а будет замещена силой b, и если а равно b (а = b), то сумма условий, способствующих наступлению А, останется равной S, и явление А все-таки совершится в тот же самый момент Т. Но если мою силу нельзя признать равной нулю, если я ловкий и способный работник и если меня никто не заменил, то у нас уже не будет полной суммы S, и явление А совершится позже, чем мы предполагаем, или не в той полноте, какой мы ожидали, или даже совсем не совершится. Это ясно, как день, и если я не понимаю этого, если я думаю, что S останется S и после моей измены, то единственно потому, что не умею считать. Да и один ли я не умею считать? Вы, предсказывавший мне, что сумма S непременно будет налицо в момент Т, не предвидели, что я лягу спать сейчас же после моей беседы с вами; вы были уверены, что я до конца останусь хорошим работником; вы приняли менее надежную силу за более надежную. Следовательно, вы тоже плохо сосчитали. Но предположим, что вы ни в чем не ошиблись, что вы все приняли в соображение. Тогда ваш расчет примет такой вид: вы говорите, что в момент Т сумма S будет налицо. В эту сумму условий войдет, как отрицательная величина, моя измена; сюда же войдет, как величина положительная, и то ободряющее действие, которое производит на людей, сильных духом, уверенность в том, что их стремления и идеалы являются субъективным выражением объективной необходимости. В таком случае сумма S действительно окажется налицо в означенное вами время, и явление А совершится. Кажется, что это ясно. Но если ясно, то почему же, собственно, меня смутила мысль о неизбежности явления A ? Почему мне показалось, что она осуждает меня на бездействие? Почему, рассуждая о ней, я позабыл самые простые правила арифметики? Вероятно, потому, что по обстоятельствам моего воспитания у меня уже было сильнейшее стремление к бездействию и мой разговор с вами явился каплей, переполнившей чашу этого похвального стремления. Вот только и всего. Только в этом смысле, - в смысле повода для обнаружения моей нравственной дряблости и негод-

ности, - и фигурировало здесь сознание необходимости. Причиной же этой дряблости его считать никак невозможно: причина не в нем, а в условиях моего воспитания. Стало быть... стало быть, - арифметика есть чрезвычайно почтенная и полезная наука, правил которой не должны забывать даже господа философы, - и даже особенно господа философы.

А как подействует сознание необходимости данного явления на сильного человека, который ему не сочувствует и противодействует его наступлению? Тут дело несколько изменяется. Очень возможно, что оно ослабит энергию его сопротивления. Но когда противники данного явления убеждаются в его неизбежности? Когда благоприятствующие ему обстоятельства становятся очень многочисленны и очень сильны. Сознание его противниками неизбежности его наступления и упадок их энергии представляют собою лишь проявление силы благоприятствующих ему условий. Такие проявления в свою очередь входят в число этих благоприятных условий.

Но энергия сопротивления уменьшится не у всех его противников. У некоторых она только возрастет вследствие сознания его неизбежности, превратившись в энергию отчаяния. История вообще, и история России в частности, представляет немало поучительных примеров энергии этого рода. Мы надеемся, что читатель припомнит их без нашей помощи.

Тут нас прерывает г. Кареев, который хотя, разумеется, и не разделяет наших взглядов на свободу и необходимость и к тому же не одобряет нашего пристрастия к "крайностям" сильных и страстных людей, но все-таки с удовольствием встречает на страницах нашего журналатумысль, что личность может явиться великой общественной силой. Почтенный профессор радостно восклицает: "Я всегда говорил это!" И это верно. Г. Кареев и все субъективисты всегда отводили личности весьма значительную роль в истории. И было время, когда это вызывало большое сочувствие к ним передовой молодежи, стремившейся к благородному труду на общую пользу и потому, естественно, склонной высоко ценить значение личной инициативы. Но в сущности субъективисты никогда не умели не только решить, но даже и правильно поставить вопрос о роли личности в истории. Они противополагали деятельность "критически мыслящих личностей" влиянию законов общественно-исторического движения и таким образом создавали как бы новую разновидность теории факторов: критическимыслящиеличностиявлялисьодним фактором названного движения, а другим фактором служили его же собственные законы. В результате получалась сугубая несообразность, которою можно было довольствоваться только до тех пор, пока внимание деятельных "личностей" сосредоточивалось на практических злобах дня и пока им поэтому некогда

было заниматься философскими вопросами. Но с тех пор как наступившее в восьмидесятых годах затишье дало невольный доcуг для философских размышлений тем, которые способны были мыслить, учение субъективистов стало трещать по всем швам и даже совсем расползаться, подобно знаменитой шинели Акакия Акакиевича. Никакие заплаты ничего не поправляли, и мыслящие люди один за другим стали отказываться от субъективизма, как от учения явно и совершенно несостоятельного. Но, как это всегда бывает в таких случаях, реакция против него привела некоторых из его противников к противоположной крайности. Если некоторые субъективисты, стремясь отвести "личности" как можно более широкую роль в истории, отказывались признать историческое движение человечества законосообразным процессом, то некоторые из их новейших противников, стремясь как можно лучше оттенить законосообразный характер этого движения, невидимому, готовы были забыть, что история делается людьми и что поэтому деятельность личностей не может не иметь в ней значения. Они признали личность за quantite negligeable *. Теоретически такая крайность столь же непозволительна, как и та, к которой пришли наиболее рьяные субъективисты. Жертвовать тезой антитезе так же неосновательно, как и забывать об антитезе ради тезы. Правильная точка зрения будет найдена только тогда, когда мы сумеем объединить в синтезе заключающиеся в них моменты истины **.

* [нечто, не заслуживающее внимания]

** В стремлении к синтезу нас опередил тот же г. Кареев. Но, к сожалению, он не пошел дальше сознания той истины, что человек состоит из души и тела.

Нас давно интересует эта задача, и давно уже нам хотелось пригласить читателя взяться за нее вместе с нами. Но нас удерживали некоторые опасения: мы думали, что, может быть, наши читатели уже решили ее для себя и наше предложение явится запоздалым. Теперь у нас уже нет таких опасений. Нас избавили от них немецкие историки. Мы говорим это серьезно. Дело в том, что в течение последнего времени между немецкими историками шел довольно горячий спор о великих людях в истории. Одни склонны были видеть в политической деятельности таких люден главную и чуть ли не единственную пружину исторического развития, а другие утверждали, что такой взгляд односторонен и что историческая наука должна иметь в виду не только деятельность великих людей и не только политическую историю, а вообще всю совокупность исторической жизни (das Ganze des geschichtlichen Lebens). Одним из представителей

этого последнего направления выступил Карл Лампрехт, автор "Истории немецкого народа", переведенной на русский язык г. П. Николаевым. Противники обвиняли Лампрехта в "коллективизме" и в материализме, его - horrible dictu!* - даже ставили на одну доску с "социал-демократическими атеистами", как выразился он сам в заключение спора. Когда мы ознакомились с его взглядами, мы увидели, что обвинения, выдвинутые против бедного ученого, были совершенно неосновательны. В то же время мы убедились, что нынешние немецкие историки не в состоянии решить вопрос о роли личности в истории. Тогда мы сочли себя в праве предположить, что он до сих пор остается нерешенным и для некоторых русских читателей и что по поводу его и теперь еще можно сказать нечто, не совсем лишенное теоретического и практического интереса.

Лампрехт собрал целую коллекцию (eine artige Sammlung, как выражается он) взглядов выдающихся государственных людей на отношение их собственной деятельности к той исторической среде, в которой она совершалась; но в своей полемике он ограничился пока ссылкой на некоторые речи и мнения Бисмарка. Он приводит следующие слова, произнесенные железным канцлером в северно-германском рейхстаге 16 апреля 1869 года: "Мы не можем, господа, ни игнорировать историю прошлого, ни творить будущее. Мне хотелось бы предохранить вас от того заблуждения, благодаря которому люди переводят вперед свои часы, воображая, что этим они ускоряют течение времени. Обыкновенно очень преувеличивают мое влияние на те события, на которые я опирался, но все-таки никому не придет в голову требовать от меня, чтобы я делал историю. Это было бы невозможно для меня даже в соединении с вами, хотя, соединившись вместе, мы могли бы сопротивляться целому миру. Но мы не можем делать историю; мы должны ожидать, пока она сделается. Мы не ускорим созревания плодов тем, что поставим под них лампу; а если мы будем срывать их незрелыми, то только помешаем их росту и испортим их". Основываясь на свидетельстве Жоли, Лампрехт приводит также мнения, не раз высказанные Бисмарком во время франко-прусской войны. Их общий смысл опять ют, что "мы не можем делать великие исторические события, а должны сообразовываться с естественным ходом вещей и ограничиваться обеспечением себе того, что уже созрело". Лампрехт видит в этом глубокую и полную истину. По его мнению, современный историк не может думать иначе, если только умеет заглянуть в глубь событий и не ограничивать своего поля зрения слишком коротким промежутком времени. Мог ли бы Бисмарк вернуть Германию к натуральному хозяйству? Это

* [страшно сказать!]

было бы невозможно для него даже в то время, когда он находился на вершине своего могущества. Общие исторические условия сильнее самых сильных личностей. Общий характер его эпохи является для великого человека "эмпирически данной необходимостью".

Так рассуждает Лампрехт, называя свой взгляд универсальным. Нетрудно заметить слабую сторону его "универсального" взгляда. Приведенные им мнения Бисмарка очень интересны как психологический документ. Можно не сочувствовать деятельности бывшего германского канцлера, но нельзя сказать, что она была ничтожна, что Бисмарк отличался "квиетизмом". Ведь это о нем говорил Лассаль: "слуги реакции не краснобаи, но дай бог, чтобы у прогресса было побольше таких слуг". И вот этот-то человек, проявлявший подчас поистине железную энергию, считал себя совершенно бессильным перед естественным ходом вещей, очевидно смотря на себя, как на простое орудие исторического развития; это еще раз показывает, что можно видеть явления в свете необходимости и в то же время быть очень энергичным деятелем. Но только в этом отношении и интересны мнения Бисмарка; ответом же на вопрос о роли личности в истории их считать невозможно. По словам Бисмарка, события делаются сами собою, а мы можем только обеспечивать себе то, что подготовляется ими. Но каждый акт "обеспечения" тоже представляет собою историческое событие: чем же отличаются такие события от тех, которые делаются сами собою? В действительности почти каждое историческое событие является одновременно и "обеспечением" кому-нибудь уже созревших плодов предшествовавшего развития и одним из звеньев той цепи событий, которая подготовляет плоды будущего. Как же можно противопоставлять акты "обеспечения" естественному ходу вещей? Бисмарку хотелось, как видно, сказать, что действующие в истории личности и группы личностей никогда не были и никогда не будут всемогущи. Это, разумеется, не подлежит ни малейшему сомнению. Но нам все-таки хотелось бы знать, от чего зависит их, - конечно, далеко не всемогущая, - сила, при каких обстоятельствах она растет и при каких уменьшается. На эти вопросы не отвечает ни Бисмарк, ни цитирующий его слова ученый защитник "универсального" взгляда на историю.

Правда, у Лампрехта встречаются и более вразумительные цитаты *. Он приводит, например, следующие слова Моно, одного из самых видных представителей современной исторической науки во Франции: "Историки слишком привыкли обра-

* Не касаясь других философско-исторических статей Лампрехта, мы имели и будем здесь иметь в виду его статью "Der Ausgang des Geschichtswissenschaftlichen Kampfes", "Die Zukunft", 1897, #44. ["Исход научно-исторических битв", "Будущее", 1897, #44. ]

щать исключительное внимание на блестящие, громкие и эфемерные проявления человеческой деятельности, на великие события и на великих людей, вместо того, чтобы изображать великие и медленные движения экономических условий и социальных учреждений, составляющих действительно интересную и непреходящую часть человеческого развития, - ту часть, которая в известной мере может быть сведена к законам и подвергнута до известной степени точному анализу. Действительно, важные события и личности важны именно как знаки и символы различных моментов указанного развития. Большинство же событий, называемых историческими, так относятся к настоящей истории, как относятся к глубокому и постоянному движению приливов и отливов волны, которые возникают на морской поверхности, на минуту блещут ярким огнем света, а потом разбиваются о песчаный берег, ничего не оставляя после себя". Лампрехт заявляет, что он готов подписаться под каждым из этих слов Моно. Известно, что немецкие ученые не любят соглашаться с французскими, а французские - с немецкими. Поэтому бельгийский историк Пирэнн с особенным удовольствием подчеркнул в "Revue historique"* это совпадение исторических взглядов Моно со взглядами Лампрехта. "Это согласие весьма многознаменательно, - заметил он. - Оно доказывает, по-видимому, что будущее принадлежит новым историческим взглядам".

* ["Историческом обозрении"]

Мы не разделяем приятных надежд Пирэнна. Будущее не может принадлежать взглядам неясным и неопределенным, а именно таковы взгляды Моно и особенно Лампрехта. Нельзя, конечно, не приветствовать то направление, которое объявляет важнейшей задачей исторической науки изучение общественных учреждений и экономических условий. Эта наука подвинется далеко вперед, когда в ней окончательно укрепится такое направление. Но, во-первых, Пирэнн ошибается, считая это направление новым. Оно возникло в исторической науке уже в двадцатых годах XIX столетия: Гизо, Минье, Огюстен Тьерри, а впоследствии Токвилль и другие были блестящими и последовательными его представителями. Взгляды Моно и Лампрехта являются лишь слабой копией со старого, но очень замечательного оригинала. Во-вторых, как ни глубоки были для своего времени взгляды Гизо, Минье и других французских историков, в них многое осталось невыясненным. В них нет точного и полного ответа на вопрос о роли личностей в истории. А историческая наука, действительно, должна решить его, если ее представителям суждено избавиться от одностороннего взгляда на свой пред-

мет. Будущее принадлежит той школе, которая даст наилучшее решение, между прочим, и этого вопроса.

Взгляды Гизо, Минье и других историков этого направления явились как реакция историческим взглядам восемнадцатого века и составляют их антитезу. В восемнадцатом веке люди, занимавшиеся философией истории, все сводили к сознательной деятельности личностей. Были, правда, и тогда исключения из общего правила: так, философско-историческое поле зрения Вико, Монтескье и Гердера было гораздо шире. Но мы не говорим об исключениях; огромное же большинство мыслителей восемнадцатого века смотрело на историю именно так, как мы сказали. В этом отношении очень любопытно перечитывать в настоящее время исторические сочинения, например, Мабли. У Мабли выходит, что Минос целиком создал социально-политическую жизнь и нравы критян, а Ликург оказал подобную же услугу Спарте. Если спартанцы "презирали" материальное богатство, то этим они обязаны были именно Ликургу, который "спустился, так сказать, на дно сердца своих сограждан и подавил там зародыш любви к богатствам" (descendit pour ainsi dire jusque dans le fond du coeur des citoyens etc.)*. А если спартанцы покинули впоследствии путь, указанный им мудрым Ликургом, то в этом виноват был Лизандр, уверивший их в том, что "новые времена и новые обстоятельства требуют от них новых правил и новой политики" **. Исследования, написанные с точки зрения такого взгляда, имели очень мало общего с наукой и писались как проповеди, только ради будто бы вытекающих из них нравственных "уроков". Против таких-то взглядов и восстали французские историки времен реставрации. После потрясающих событий конца XVIII века уже решительно невозможно было думать, что история есть дело более или менее выдающихся и более или менее благородных и просвещенных личностей, по своему произволу внушающих непросвещенной, но послушной массе те или другие чувства и понятия. К тому же такая философия истории возмущала плебейскую гордость теоретиков буржуазии. Тут сказались те самые чувства, которые еще в XVIII веке обнаружились при возникновении буржуазной драмы. Тьерри употреблял в борьбе со старыми историческими взглядами, между прочим, те самые доводы, которые выдвинуты были Бомарше и другими против старой эстетики*** .

* См. Oeuvres completes de 1"abbe de Mably, Londres 1789, tome quatrieme, p. 3, 14-22, 34 et 192. [Полное собрание сочинений аббата Мабли, Лондон 1789, т. 4, стр. 3, 14-22, 34 и 192.]

** См. Oeuvres completes de l"аbbedeMably, Londres 1789, tome quatrieme, p. 109.

*** Сравни первое из писем об "Истории Франции" с "Essai sur le genre dramatique serieux" ["Этюдом о серьезном драматическом жанре"] в первом томе Oeuvres completes [Полного собрания сочинений] Бомарше.

Наконец, бури, еще так недавно пережитые Францией, очень ясно показали, что ход исторических событий определяется далеко не одними только сознательными поступками людей; уже одно это обстоятельство должно было наводить на мысль о том, что эти события совершаются под влиянием какой-то скрытой необходимости, действующей, подобно стихийным силам природы, слепо, но сообразно известным непреложным законам. Чрезвычайно замечателен, - хотя до сих пор, насколько мы знаем, никем еще не указан, - тот факт, что новые взгляды на историю как на законосообразный процесс были наиболее последовательно проведены французскими историками реставрационной эпохи именно в сочинениях, посвященных французской революции. Таковы были, между прочим, сочинения Минье и Тьера . Шатобриан назвал новую историческую школу фаталистической. Формулируя задачи, которые она ставила перед исследователем, он говорил: "Эта система требует, чтобы историк повествовал без негодования о самых свирепых зверствах, говорил без любви о самых высоких добродетелях и своим ледяным взором видел в общественной жизни лишь проявление неотразимых законов, в силу которых всякое явление совершается именно так, как оно неизбежно должно было совершиться" *. Это, конечно, неверно. Новая школа вовсе не требовала бесстрастия от историка. Огюстен Тьерри даже прямо заявил, что политические страсти, изощряя ум исследователя, могут послужить могущественным средством открытия истины**. И достаточно хоть немного ознакомиться с историческими сочинениями Гизо, Тьера или Минье, чтобы увидеть, что о они очень горячо сочувствовали буржуазии как в ее борьбе со светской и духовной аристократией, так и в ее стремлении подавить требования нарождавшегося пролетариата. Но неоспоримо вот что: новая историческая школа возникла в двадцатых годах XIX века, т.е. в такое время, когда аристократия была уже побеждена буржуазией, хотя и пыталась еще восстановить кое-что из своих старых привилегий. Гордое сознание победы их класса сказывалось во всех рассуждениях историков новой школы. А так как буржуазия рыцарскою тонкостью чувств никогда не отличалась, то в рассуждениях ее ученых представителей слышно было иногда очень жестокое отношение к побеж-

* Oeuvres completes de Chateaubriand, Paris 1860, t. VII, p. 58. [Полное собрание сочинений Шатобриана, Париж 1860, т. VII, стр. 58.] Рекомендуем вниманию читателей также следующую страницу; можно подумать, что ее написал г. Ник. Михайловский .

** См. Considerations sur 1"histoire de France ["Рассуждения об истории Франции"], приложенные к "Recits des temps Merovingiens", Paris 1840, p. 72. ["Рассказам о временах Меровингов", Париж 1840, стр. 72.]

денным. "Le plus fort absorbe le plus faible, - говорит Гизо в одной из своих полемических брошюр, - et cela est de droit". (Сильный поглощает слабого, и это справедливо.) Не менее жестоко его отношение к рабочему классу. Эта-то жестокость, принимавшая по временам форму спокойного бесстрастия, и ввела в заблуждение Шатобриана. Кроме того, тогда еще не вполне ясно было, как надо понимать законосообразность исторического движения. Наконец, новая школа могла показаться фаталистической именно потому, что, стремясь стать твердой ногой на точку зрения законосообразности, она мало занималась великими историческими личностями *. С этим трудно было помириться людям, воспитавшимся на исторических идеях восемнадцатого века. Возражения посыпались на новых историков со всех сторон, и тогда завязался спор, не кончившийся, как мы видели, еще и поныне.

В январе 1826 г. Сент-Бев писал в "Globe" по поводу выхода в свет пятого и шестого томов "Истории французской революции" Тьера . "В каждую данную минуту человек может внезапным решением своей воли ввести в ход событий новую, неожиданную и изменчивую силу, которая способна придать ему иное направление, но которая, однако, сама не поддается измерению вследствие своей изменчивости".

Не надо думать, что Сент-Бев полагал, будто "внезапные решения" человеческой воли являются без всякой причины. Нет, это было бы слишком наивно. Он только утверждал, что умственные и нравственные свойства человека, играющего более или менее важную роль в общественной жизни, - его таланты, знания, решительность или нерешительность, храбрость или трусость и т. д. и т. д. - не могут остаться без очень заметного влияния на ход и исход событий, а, между тем, эти свойства объясняются не одними только общими законами народного развития: они всегда и в очень значительной степени складываются под действием того, что можно назвать случайностями частной

* В статье, посвященной 3-му изданию "Истории французской революции" Минье, Сент-Бев так характеризовал отношение этого историка к личностям: "A la vue des vastes et profondes emotions populaires qu"il avait a decrire, au spectacle de 1"impuissance et du neant ou tombent les plus sublimes genies, les vertus les plus saintes, alors que les masses se soulevent, il s"est pris de pitie pour les individus, n"a vu en eux pris isolement que faiblesse et ne leur a reconnu d"action efficace, que dans leur union avec la multitude". ["При виде широких и глубоких народных волнений, которые ему нужно было описать, наблюдая бессилие и ничтожество самых возвышенных гениев, самых святых добродетелей при восстании масс, он был охвачен жалостью к личности, не видел в ней, отдельно взятой, ничего кроме слабости и не признавал за нею способности идти на реальные действия, кроме как в единении с массой".]

жизни. Приведем несколько примеров для пояснения этой, кажется, впрочем и без того ясной мысли.

В войне за австрийское наследство французские войска одержали несколько блестящих побед, и Франция могла, по-видимому, добиться от Австрии уступки довольно обширной территории в нынешней Бельгии; но Людовик XV не требовал этой уступки, потому что он воевал, по его словам, не как купец, а как король, и Аахенский мир ничего не дал французам ; а если бы у Людовика XV был другой характер или если бы на его месте был другой король, то, может быть, увеличилась бы территория Франции, вследствие чего несколько изменился бы ход ее экономического и политического развития.

Семилетнюю войну Франция вела, как известно, уже в союзе с Австрией. Говорят, что этот союз был заключен при сильном содействии г-жи Помпадур, чрезвычайно польщенной тем, что гордая Мария-Терезия назвала ее в письме к ней своей кузиной или своей дорогой подругой (bien bonne amie). Можно сказать поэтому, что если бы Людовик XV имел более строгие нравы или если бы он менее поддавался влиянию своих фавориток, то г-жа Помпадур не приобрела бы такого влияния на ход событий и они приняли бы другой оборот.

Далее. Семилетняя война была неудачна для Франции : ее генералы потерпели несколько постыднейших поражений. Вообще они вели себя более чем странно. Ришелье занимался грабежом, а Субиз и Брольи постоянно мешали друг другу. Так, когда Брольи атаковал неприятеля при Филлингаузене, Субиз слышал пушечные выстрелы, но не пошел на помощь к товарищу, как это было условлено и как он, без сомнения, должен был сделать, и Брольи вынужден был отступить *. Крайне неспособному Субизу покровительствовала та же г-жа Помпадур. И можно опять сказать: если бы Людовик XV был менее сластолюбив или если бы его фаворитка не вмешивалась в политику, то события не сложились бы так неблагоприятно для Франции.

Французские историки говорят, что Франции вовсе и не нужно было воевать на европейском материке, а следовало сосредоточить все свои усилия на море, чтобы отстоять от посягательства Англии свои колонии. Если же она поступила иначе, то тут опять была виновата неизбежная г-жа Помпадур, желавшая угодить "своей дорогой подруге" Марии-Терезии. Вследствие Семилетней войны Франция лишилась лучших своих колоний, что, без сомнения, сильно повлияло на развитие ее эконо-

* Другие говорят, впрочем, что виноват был не Субиз, а Брольи, который не стал ждать своего товарища, не желая делить с ним славу победы. Для нас это не имеет никакого значения, так как нимало не изменяет дела.

мических отношений. Женское тщеславие выступает здесь перед нами в роли влиятельного "фактора" экономического развития. Нужны ли другие примеры? Приведем еще один, может быть, наиболее поразительный. Во время той же Семилетней войны, в августе 1761 г., австрийские войска, соединившись с русскими в Силезии, окружили Фридриха около Штригау. Его положение было отчаянное, но союзники медлили нападением, и генерал Бутурлин, простояв 20 дней перед неприятелем, даже совсем ушел из Силезии, оставив там только часть своих сил для подкрепления австрийского генерала Лаудона. Лаудон взял Швейдниц, около которого стоял Фридрих, но этот успех был маловажен. А если бы Бутурлин имел более решительный характер? Если бы союзники напали на Фридриха, не дав ему окопаться в своем лагере? Возможно, что они разбили бы его наголову и он должен был бы подчиниться всем требованиям победителей. И это произошло едва за несколько месяцев до того, как новая случайность, смерть императрицы Елисаветы, сразу и сильно изменила положение дел в благоприятном для Фридриха смысле . Спрашивается, что было бы, если бы Бутурлин имел больше решительности или если бы его место занимал человек, подобный Суворову?

Разбирая взгляды историков-"фаталистов", Сент-Бев высказал еще и другое соображение, на которое тоже следует обратить внимание. В цитированной уже нами статье об"Истории французской революции" Минье он доказывал, что ход и исход французской революции обусловлены были не только теми общими причинами, которые ее вызвали, и не только теми страстями, которые она вызвала в свою очередь, но также и множеством мелких явлений; ускользающих от внимания исследователя и даже совсем не входящих в число общественных явлений, собственно так называемых. "В то время, как действовали эти (общие) причины и эти (вызванные ими) страсти, - писал он, - физические и физиологические силы природы тоже не бездействовали: камень продолжал подчиняться силе тяжести; кровь не переставала обращаться в жилах. Неужели не изменился бы ход событий, если бы, положим, Мирабо не умер от горячки; если бы случайно упавший кирпич или апоплексический удар убил Робеспьера; если бы пуля сразила Бонапарта? И неужели вы решитесь утверждать, что исход их был бы тот же самый? При достаточном числе случайностей, подобных предположенным мною, он мог бы быть совершеннопротивоположен тому, который, по-вашему, был неизбежен. А ведь я имею право предполагать такие случайности, потому что их не исключают ни общие причины революции, ни страсти, порожденные этими общими причинами". Он приводит далее известное замечание о том, что история пошла бы совсем иначе, если бы нос

Клеопатры был несколько короче, и в заключение, признавая, что в защиту взгляда Минье можно сказать очень многое, он еще раз указывает, в чем заключается ошибка этого автора: Минье приписывает действию одних только общих причин те результаты, появлению которых способствовало также множество других, мелких, темных и неуловимых причин; его строгий ум как бы не хочет признать существования того, в чем он не видит порядка и законосообразности.

Основательны ли эти возражения Сент-Бева? Кажется, в них есть некоторая доля истины . Но какая же именно? Чтобы определить ее, рассмотрим сначала ту мысль, что человек может "внезапными решениями своей воли" ввести в ход событий новую силу, способную значительно изменить его. Мы привели несколько примеров, как нам кажется, хорошо ее поясняющих. Вдумаемся в эти примеры.

Всем известно, что в царствование Людовика XV военное дело все более и более падало во Франции. По замечанию Анри Мартэна, во время Семилетней войны французские войска, за которыми всегда тянулось множество публичных женщин, торговцев и слуг и в которых было втрое больше обозных лошадей, чем верховых, напоминали собою скорее полчища Дария и Ксеркса, чем армии Тюрэння и Густава-Адольфа * . Архенгольц говорит в своей истории этой войны, что французские офицеры, назначенные в караул, часто покидали вверенные им посты, отправляясь потанцевать где-нибудь по соседству, и исполняли приказания начальства только тогда, когда находили это нужным и удобным. Такое жалкое положение военного дела обусловливалось упадком дворянства, - которое продолжало, однако, занимать все высшие должности в армии, - и общим расстройством всего "старого порядка", быстро шедшего к своему разрушению. Одних этих общих причин было вполне достаточно для того, чтобы придать Семилетней войне невыгодный для Франции оборот. Но несомненно, что неспособность генералов, подобных Субизу, еще более умножила для французской армии шансы неудачи, обусловленные общими причинами. А так как Субиз держался благодаря г-же Помпадур, то необходимо признать, что тщеславная маркиза была одним из "факторов", значительно усиливших неблагоприятное для Франции влияние общих причин на положение дел во время Семилетней войны.

Маркиза де-Помпадур сильна была не своей собственной силой, а властью короля, подчинившегося ее воле. Можно ли

* "Histoire de France", 4-eme edition, t. XV, p. 520-521. ["История Франции", 4-е изд., т. XV, стр. 520-521.]

сказать, что характер Людовика XV был именно таков, каким он непременно должен был быть по общему ходу развития общественных отношений во Франции? Нет, при том же самом ходе этого развития на его месте мог оказаться король, иначе относившийся к женщинам. Сент-Бев сказал бы, что для этого достаточно было бы действия темных и неуловимых физиологических причин. И он был бы прав. Но если так, то выходит, что эти темные физиологические причины, повлияв на ход и исход Семилетней войны, тем самым повлияли и па дальнейшее экономическое развитие Франции, которое пошло бы иначе, если бы Семилетняя война не лишила ее большей части колоний. Спрашивается, не противоречит ли этот вывод понятию о законосообразности общественного развития?

Нет, нисколько. Как ни несомненно в указанных случаях действие личных особенностей, не менее несомненно и то, что оно могло совершиться лишь при данных общественных условиях. После сражения при Росбахе французы страшно негодовали на покровительницу Субиза. Она каждый день получала множество анонимных писем, полных угроз и оскорблений. Это очень сильно волновало г-жу Помпадур; она стала страдать бессонницей *. Но она все-таки продолжала поддерживать Субиза. В 1762 г. она, заметив ему в одном из своих писем, что он не оправдал возложенных на него надежд, прибавляла: "не бойтесь, однако, ничего, я позабочусь о ваших интересах и постараюсь примирить вас с королем" **. Как видите, она не уступила общественному мнению. Почему же не уступила? Вероятно, потому, что тогдашнее французское общество не имело возможности принудить её к уступкам. А почему же тогдашнее французское общество не могло сделать этого? Ему препятствовала в этом его организация, которая, в свою очередь, зависела от соотношения тогдашних общественных сил во Франции. Следовательно, соотношением этих сил и объясняется в последнем счете то обстоятельство, что характер Людовика XV и прихоти его фавориток могли иметь такое печальное влияние на судьбу Франции. Ведь если бы слабостью по отношению к женскому полу отличался не король, а какой-нибудь королевский повар или конюх, то она не имела бы никакого исторического значения. Ясно, что дело тут не в слабости, а в общественном положении лица, страдающего ею. Читатель понимает, что эти рассуждения могут быть применены и ко всем другим вышеприведенным примерам. В этих рассуждениях нужно лишь изменить то, что подлежит изменению, например вместо Франции поставить

* См. "Memoires de madame du Hausset", Paris 1824, p. 181. ["Воспоминания г-жи дю-Госсэ", Париж 1824, стр. 181.]

** "Lettres de la marquise de Pompadour", Londres 1772, t. I. ["Письма маркизы де-Помпадур", Лондон 1772, т. I. ]

Россию, вместо Субиза - Бутурлина и т.д. Поэтому мы не будем повторять их.

Выходит, что личности благодаря данным особенностям своего характера могут влиять на судьбу общества. Иногда их влияние бывает даже очень значительно, но как самая возможность подобного влияния, так и размеры его определяются организацией общества, соотношением его сил. Характер личности является "фактором" общественного развития лишь там, лишь тогда и лишь постольку, где, когда и поскольку ей позволяют это общественные отношения.

Нам могут заметить, что размеры личного влияния зависят также и от талантов личности. Мы согласимся с этим. Но личность может проявить свои таланты только тогда, когда она займет необходимое для этого положение в обществе. Почему судьба Франции могла оказаться в руках человека, лишенного всякой способности и охоты к общественному служению? Потому что такова была ее общественная организация. Этой организацией и определяются в каждое данное время те роли, - а следовательно, и то общественное значение, - которые могут выпасть на долю даровитых или бездарных личностей.

Но если роли личностей определяются организацией общества, то каким же образом их общественное влияние, обусловленное этими ролями, может противоречить понятию о законосообразности общественного развития? Оно не только не противоречит ему, но служит одной из самых ярких его иллюстраций.

Но тут надо заметить вот что. Обусловленная организацией общества возможность общественного влияния личностей открывает дверь влиянию на исторические судьбы народов так называемых случайностей. Сластолюбие Людовика XV было необходимым следствием состояния его организма. Но по отношению к общему ходу развития Франции это состояние было случайно. А между тем оно не осталось, как мы уже сказали, без влияния на дальнейшую судьбу Франции и само вошло в число причин, обусловивших собою эту судьбу. Смерть Мирабо, конечно, причинена была вполне законосообразными патологическими процессами. Но необходимость этих процессов вытекала вовсе не из общего хода развития Франции, а из некоторых частных особенностей организма знаменитого оратора и из тех физических условий, при которых он заразился. По отношению к общему ходу развития Франции эти особенности и эти условия являются случайными. А между тем смерть Мирабо повлияла на дальнейший ход революции и вошла в число причин, обусловивших его собою.

Еще поразительнее действие случайных причин в вышеприведенном примере ФридрихаII, вышедшего из крайне

затруднительного положения лишь благодаря нерешительности Бутурлина. Назначение Бутурлина даже по отношению к общему ходу развития России могло быть случайным в определенном нами смысле этого слова, а к общему ходу развития Пруссии оно, конечно, не имело никакого отношения. А между тем не лишено вероятия то предположение, что нерешительность Бутурлина выручила Фридриха из отчаянного положения. Если бы на месте Бутурлина был Суворов, то, может быть, история Пруссии пошла бы иначе. Выходит, что судьба государств зависит иногда от случайностей, которые можно назвать случайностями второй степени.

"In allem Endlichen ist em Element des Zufalligen", - говорил Гегель (во всем конечном есть элемент случайного). В науке мы имеем дело только с "конечным"; поэтому можно сказать, что во всех процессах, изучаемых ею, есть элемент случайности. Не исключает ли это возможности научного познания явлений? Нет. Случайность есть нечто относительное. Она является лишь в точке пересечения необходимых процессов. Появление европейцев в Америке было для жителей Мексики и Перу случайностью в том смысле, что не вытекало из общественного развития этих стран. Но не случайностью была страсть к мореплаванию, овладевшая западными европейцами в конце средних веков; не случайностью было то обстоятельство, что сила европейцев легко преодолела сопротивление туземцев. Не случайны были и последствия завоевания Мексики и Перу европейцами; эти последствия определились в конце концов равнодействующей двух сил: экономического положения завоеванных стран, с одной стороны, и экономического положения завоевателей - с другой. А эти силы, как и их равнодействующая, вполне могут быть предметом строгого научного исследования.

Случайности Семилетней войны имели большое влияние на дальнейшую историю Пруссии. Но их влияние было бы совсем не таково, если бы они застали ее на другой стадии развития. Последствия случайностей и здесь были определены равнодействующей двух сил: социально-политического состояния Пруссии, с одной стороны, и социально-политического состояния влиявших на нее европейских государств - с другой. Следовательно, и здесь случайность нисколько не мешает научному изучению явлений.

Теперь мы знаем, что личности часто имеют большое влияние на судьбу общества, но что влияние это определяется его внутренним строем и его отношением к другим обществам. Но этим еще не исчерпан вопрос о роли личности в истории. Мы должны подойти к нему еще с другой стороны.

Сент-Бев думал, что при достаточном числе мелких и темных причин указанного им рода французская революция могла бы

иметь исход, противоположный тому, который мы знаем. Это большая ошибка. В какие бы замысловатые сплетения ни соединялись, мелкие психологические и физиологические причины, они ни в каком случае не устранили бы великих общественных нужд, вызвавших французскую революцию; а пока эти нужды оставались бы неудовлетворенными, во Франции не прекратилось бы революционное движение. Чтобы исход его мог быть противоположен тому, который имел место в действительности, нужно было бы заменить эти нужды другими, им противоположными; а этого, разумеется, никогда не в состоянии были бы сделать никакие сочетания мелких причин.

Причины французской революции заключались в свойствах общественных отношений, а предположенные Сент-Бевом мелкие причины могли корениться только в индивидуальных особенностях отдельных лиц. Последняя причина общественных отношений заключается в состоянии производительных сил. Оно зависит от индивидуальных особенностей отдельных лиц разве лишь в смысле большей или меньшей способности таких лиц к техническим усовершенствованиям, открытиям и изобретениям. Сент-Бев имел в виду не такие особенности. А все возможные другие особенности не обеспечивают отдельным лицам непосредственного влияния на состояние производительных сил, а, следовательно, и на те общественные отношения, которые им обусловливаются, т.е. на экономические отношения. Каковы бы ни были особенности данной личности, она не может устранить данные экономические отношения, раз они соответствуют данному состоянию производительных сил. Но индивидуальные особенности личности делают ее более или менее годной для удовлетворения тех общественных нужд, которые вырастают на основе данных экономических отношений, или для противодействия такому удовлетворению. Насущнейшей общественной нуждою Франции конца XVIII века была замена устаревших политических учреждений другими, более соответствующими ее новому экономическому строю. Наиболее видными и полезными общественными деятелями того времени были именно те, которые лучше всех других способны были содействовать удовлетворению этой насущнейшей нужды. Положим, что такими людьми были Мирабо, Робеспьер и Бонапарт. Что было бы, если бы преждевременная смерть не устранила Мирабо с политической сцены? Партия конституционной монархии долее сохранила бы крупную силу; ее сопротивление республиканцам было бы поэтому энергичнее. Но и только. Никакой Мирабо не мог тогда предотвратить торжества республиканцев. Сила Мирабо целиком основывалась на сочувствии и доверии к нему народа, а народ стремился к республике, так как двор раздражал его своей упрямой защитой старого

порядка. Едва только народ убедился бы, что Мирабо не сочувствует его республиканским стремлениям, он сам перестал бы сочувствовать Мирабо, и тогда великий оратор потерял бы почти всякое влияние, а затем, вероятно, пал бы жертвой того самого движения, которое он напрасно старался бы задержать. Приблизительно то же можно сказать и о Робеспьере. Допустим, что он в своей партии представлял собою совершенно незаменимую силу. Но он был, во всяком случае, не единственной ее силой. Если бы случайный удар кирпича убил его, скажем, в январе 1793 года , то его место, конечно, было бы занято кем-нибудь другим, и, хотя бы этот другой был гораздо ниже его во всех смыслах, события все-таки пошли бы в том самом направлении, в каком они пошли при Робеспьере. Так, например, жирондисты, наверное, и в этом случае не миновали бы поражения; но возможно, что партия Робеспьера несколько раньше лишилась бы власти, так что мы говорили бы теперь не о термидорской, а о флориальской, прериальской или мессидорской реакции . Иные скажут, может быть, что Робеспьер своим неумолимым терроризмом ускорил, а не замедлил падение своей партии. Мы не станем рассматривать здесь это предположение, а примем его, как будто бы оно было вполне основательно. В таком случае нужно будет предположить, что падение партии Робеспьера совершилось бы вместо термидора в течение фруктидора или вандемьера, или брюмера. Короче, оно совершилось бы, может быть, раньше, а может быть, позже, но все-таки непременно совершилось бы, потому что тот слой народа, на который опиралась эта партия, был вовсе не готов для продолжительного господства. О результатах же "противоположных" тем, которые явились при энергичном содействии Робеспьера, во всяком случае не могло бы быть и речи.

Не могли бы они явиться и в том случае, если бы пуля поразила Бонапарта, скажем, в сражении при Арколе . То, что сделал он в итальянских и других походах, сделали бы другие генералы. Они, вероятно, не проявили бы таких талантов, как он, и не одержали бы таких блестящих побед. Но французская республика все-таки вышла бы победительницей из своих тогдашних войн, потому что ее солдаты были несравненно лучше всех других европейских солдат. Что касается 18 брюмера и его влияния на внутреннюю жизнь Франции, то и здесь общий ход и исход событий по существу были бы, вероятно, те же, что и при Наполеоне. Республика, насмерть пораженная 9 термидора, умирала медленной смертью. Директория не могла восстановить порядок, которого больше всего жаждала теперь буржуазия, избавившаяся от господства высших сословий. Для восстановления порядка нужна была "хорошая шпага", как выражался Сийэс. Сначала думали, что роль благодетельной шпаги

сыграет генерал Жубер , а когда он был убит при Нови, стали говорить о Моро, о Макдональде, о Бернадотте *. О Бонапарте заговорили уже после; а если бы он был убит, подобно Жуберу, то о нем и совсем не вспомнили бы, выдвинув вперед какую-нибудь другую "шпагу". Само собою разумеется, что человек, возводимый событиями в звание диктатора, должен был с своей стороны неутомимо пробиваться к власти, энергично расталкивая и беспощадно давя всех, заграждавших ему дорогу. У Бонапарта была железная энергия, и он ничего не щадил для достижения своих целей

| следующая лекция ==>
Понятие платежного баланса страны и его структура 9 страница | ВСероссийский фестиваль-конкурс детского танца
  • Единство содержания и формы музыкального произведения
  • Занятие №2: Основные этапы становления и развития социологии (предыстория и социально-философские предпосылки).
  • Из письма Г.В. Плеханова петроградским рабочим (27 октября 1917 г.)
  • КАК НАЗЫВАЕТСЯ ПРОЦЕСС МНОГОКРАТНОГО ВОСПРОИЗВЕДЕНИЯ НУКЛЕИНОВОЙ
  • Как происходит смешение цветов в живописных произведениях?

  • Большая советская энциклопедия: Плеханов Георгий Валентинович (псевдоним Н. Бельтов и др.) , русский теоретик и пропагандист марксизма, деятель российского и международного рабочего и социалистического движения.
    Родился в мелкопоместной дворянской семье. Окончил военную гимназию в Воронеже, в 1873 переехал в Петербург. Осенью 1874 поступил в петербургский Горный институт, из которого в 1876 как участник революционного движения был вынужден уйти. С 1875 вступил на путь активной революционной борьбы, первоначально действовал в революционно-народническом движении (см. Народничество), «ходил в народ», в Петербурге получил некоторый опыт пропагандистской деятельности среди рабочих. Участвовал в Казанской демонстрации 1876 в Петербурге, где выступил с обличительной речью против царского самодержавия. После раскола народнической организации «Земля и воля» (1879) - один из руководителей революционно-народнической группы «Черный передел». С января 1880 до Февральской революции 1917 года жил в эмиграции (Швейцария, Италия, Франция и др. страны Западной Европы).
    Сравнительно быстрое развитие капитализма в России и усиление рабочего движения, кризис народнической теории и практики, личный опыт деятельности среди рабочих, знакомство с историей западноевропейского рабочего движения и особенно глубокое изучение трудов К. Маркса и Ф. Энгельса вызвали переворот во взглядах П. В 1882-83 у П. складывается марксистское мировоззрение; он становится убежденным и решительным критиком идеологии народничества, первым пропагандистом, теоретиком и блестящим популяризатором марксизма в России. В 1883 в Женеве П. создал первую российскую марксистскую организацию - группу «Освобождение труда» (ее членами были П.Б. Аксельрод, В.И. Засулич, Л.Г. Дейч, В.Н. Игнатов) и был автором ее программных документов. Члены группы перевели на русский язык и издали ряд произведений Маркса и Энгельса. П. принадлежат переводы работ: «Манифест Коммунистической партии» (1882), «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии», «Тезисы о Фейербахе», части книг «Святое семейство» и др. Своими работами - «Социализм и политическая борьба» (1883),»Наши разногласия» (1885), «Русский рабочий в революционном движении», «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» (1895; по словам В.И. Ленина, на этой работе «...воспитывалось целое поколение русских марксистов...» - Полное собрание соч., 5 издание, т.19, с.313, прим.) и др. П. нанес сильный удар по идеологии народничества. Он научно опроверг утверждения народников о том, что капитализм в России - якобы «случайное явление», что крестьянская община способна не только противостоять капитализму, но и явиться главным преимуществом при переходе страны к социализму. П. показал, что Россия неудержимо идет по пути капиталистического развития и что задача революционеров состоит в том, чтобы использовать порождаемые капитализмом процессы в интересах революции. П. учил видеть в нарождавшемся пролетариате главную революционную силу в борьбе с самодержавием и капитализмом, призывал развивать политическое сознание рабочих, бороться за создание социалистической рабочей партии.
    П. установил тесные связи со многими представителями западноевропейского рабочего движения, активно участвовал в работе 2-го Интернационала со времени его основания (1889), встречался и был близок с Ф. Энгельсом, который высоко ценил первые марксистские произведения П., одобрял деятельность созданной П. первой российской марксистской организации. Руководимая П. группа «Освобождение труда» оказала значительное влияние на деятельность марксистских кружков, возникших в 80-х гг. в России. Но, как подчеркивал Ленин, группа «...лишь теоретически основала социал-демократию и сделала первый шаг навстречу рабочему движению» (там же, т.25, с.132). Весной 1895 П. впервые встретился с приехавшим в Швейцарию Лениным. В ходе этой встречи была достигнута договоренность об установлении связей между группой «Освобождение труда» и марксистскими организациями России. Совместно с российскими марксистами П. включился в борьбу против либерального народничества, «легального марксизма», «экономизма», разоблачил отступничество Э. Бернштейна от марксизма. Плехановская критика бернштейнианства сохраняет свое значение в борьбе с современным оппортунизмом.
    С 1900 П. принял участие в основании первой общероссийской марксистской газетой «Искра», вдохновителем и организатором которой был Ленин. Газета «Искра» и журнал «Заря», в редакцию которых входили Ленин, П. и др., стали сильнейшим оружием в борьбе за создание пролетарской партии в России. При разработке редакцией «Искры» Программы партии Ленин подверг обоснованной критике ряд положений проекта, представленного П. (отсутствие пункта о диктатуре пролетариата, абстрактность и недооценка революционных возможностей российского рабочего класса, его союза с крестьянством и др.). Ленин внес в проект существенные поправки и дополнения, в результате чего был разработан последовательно марксистский проект Программы, который был опубликован в 1902 от имени редакции «Искры» и «Зари» для обсуждения. На втором съезде РСДРП (1903) П. занимал революционную позицию, вместе с Лениным отстаивал принципы марксизма, боролся против оппортунистов. Однако П. не смог до конца освободиться от груза социал-демократических традиций партий 2-го Интернационала, не понял новых задач в эпоху империализма и вскоре после 2-го съезда перешел на сторону меньшевизма, стал одним из его лидеров. С конца 1903 П. повел борьбу против ленинизма, особенно по вопросам стратегии и тактики пролетариата и его большевистской партии. Во время Революции 1905-07 в России П. занимал оппортунистическую позицию, стоял за союз с либеральной буржуазией, осуждал курс на вооруженное восстание, считал главной парламентскую форму борьбы. Декабрьское вооруженное восстание московских рабочих в 1905 П. резко осуждал, говорил, что «не нужно было браться за оружие».
    В 1903-17 в деятельности П., в его мировоззрении проявилось существенное противоречие: с одной стороны, П.-меньшевик встает на путь тактического оппортунизма и выступает против ленинского курса на социалистическую революцию в России; с др. стороны, в философии П. - воинствующий материалист-марксист, борющийся против буржуазной идеалистической философии, «...крупный теоретик, с громадными заслугами в борьбе с оппортунизмом, Бернштейном, философами антимарксизма, - человек, ошибки коего в тактике 1903-1907 годов не помешали ему в лихолетье 1908-1912 гг. воспевать «подполье» и разоблачать его врагов и противников...» (Ленин В.И., там же, т.48, с.296). Однако меньшевизм П. оказывал отрицательное влияние и на его философские работы (см. там же, т.18, с.377, прим.).
    В годы реакции П. выступил как противник ликвидаторства, богостроительства, богоискательства, махизма. В годы 1-й мировой войны 1914-18 разделял оппортунистические социал-шовинистические взгляды. После Февральской революции 1917 П. вернулся в Россию. Возглавляя социал-демократическую группу «Единство» (созданную в 1914), он поддерживал буржуазное Временное правительство, его политику «войны до победного конца», выступал против большевиков и ленинского курса на социалистическую революцию в России. Отрицательно встретив Октябрьскую социалистическую революцию, П., однако, отказался поддержать контрреволюцию.
    П. обладал исключительной работоспособностью. Он был энциклопедически образованным ученым, исследователем в области истории, экономики, социологии, этнографии, эстетики, религии и атеизма, ярким и глубоким русским философом и публицистом.
    Литературное наследие П. по инициативе Ленина стало предметом широкого исследования. По решению Советского правительства были изданы соч. П. в 20-х гг.; его библиотека и архив, находившиеся за границей, собраны и перевезены в Ленинград, в созданный Дом Плеханова (в составе Государственной библиотеки им. М.Е. Салтыкова-Щедрина), предпринято издание «Литературного наследия Г.В. Плеханова» (продолжается под названием «Философско-литературное наследие»).
    Роль П. в истории марксизма, его философии определена Лениным: «...нельзя стать сознательным, настоящим коммунистом без того, чтобы изучать - именно изучать - все, написанное Плехановым по философии, ибо это лучшее во всей международной литературе марксизма» (там же, т.42, с.290); статьи П. по философии должны войти в «...серию обязательных учебников коммунизма» (там же, примечание). «...Единственным марксистом в международной социал-демократии, давшим критику тех невероятных пошлостей, которые наговорили здесь ревизионисты, с точки зрения последовательного диалектического материализма, был Плеханов» (там же, т.17, с.20).
    Ленин особенно высоко ценил марксистские философские произведения, написанные П. в 1883-1903. В трудах «Очерки по истории материализма», «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», «О материалистическом понимании истории», «К вопросу о роли личности в истории», «К шестидесятой годовщине смерти Гегеля», «Н.Г. Чернышевский» и др. П. выступил как воинствующий материалист-диалектик, подвергнув критике как предшествующие марксизму идеалистические и метафизические учения, так и буржуазные и мелкобуржуазные философские и социологические концепции, направленные против марксизма (неокантианство, позитивизм, субъективную социологию народников и анархистов и т.д.). Борясь против ревизионистских попыток «обновления» марксизма, П. доказывал, что «появление материалистической философии Маркса - это подлинная революция, самая великая революция, какую только знает история человеческой мысли» (Избранные философские произведения, т.2, 1956, с.450), что «...все стороны миросозерцания Маркса самым тесным образом связаны между собой..., вследствие этого нельзя по произволу удалить одну из них и заменить ее совокупностью взглядов, не менее произвольно вырванных из совершенно другого миросозерцания» (там же, т.3, 1957, с.198), что только диалектический и исторический материализм представляет собой философско-теоретический фундамент научного социализма.
    «Диалектический материализм есть философия действия», - говорил П. (Соч., т.7, 1925, с.245), марксизм - величайшее оружие в руках пролетариата в его борьбе с эксплуататорами. П., называя марксизм, материалистическую диалектику алгеброй революции, подчеркивал огромную роль революционной теории, прогрессивных идей в преобразовании общества. «Ведь без революционной теории нет революционного движения, в истинном смысле этого слова..., - писал П. - Революционная, по своему внутреннему содержанию, идея есть своего рода динамит, которого не заменят никакие взрывчатые вещества в мире» (там же, т.2, 1925, с.71). П. раскрывал преемственную связь марксизма с лучшими традициями философской и общественной мысли прошлого, высоко оценивал роль диалектики Гегеля. Материализм для П. - продукт длительного развития, связанного с социальными битвами и прогрессом науки.
    Критикуя идеализм и агностицизм И. Канта и неокантианцев, П. подчеркивал познаваемость мира, хотя у него и были отдельные неточные формулировки по этому вопросу (например, некритическое отношение к «иероглифов теории» и др.). В работах, направленных против махистского поветрия и религиозных исканий в России, П. писал, что «...махизм есть лишь берклеизм, чуть-чуть переделанный и заново перекрашенный под цвет «естествознания XX века» (Избранные философские произведения, т.3, 1957, с.261). Однако П. не раскрыл связи махизма, неокантианства и др. идеалистических течений с кризисом в новейшей физике. Ленин отмечал, что «Плеханов критикует кантианство (и агностицизм вообще), более с вульгарно-материалистической, чем с диалектически-материалистической точки зрения, поскольку он лишь a limine (с порога. - Ред.) отвергает их рассуждения, а не исправляет (как Гегель исправлял Канта) эти рассуждения, углубляя, обобщая, расширяя их, показывая связь и переходы всех и всяких понятий» (Полное собрание соч., 5 издание, т.29, с.161).
    П. применял диалектический метод главным образом к познанию общественной жизни. Из диалектики, понимаемой как «алгебра революции», П. делал вывод о закономерности и неотвратимости социальной революции. Анализируя историю учений об обществе, П. на большом историческом материале доказывал, что только диалектический материализм раскрывает закономерный характер общественно-исторического процесса (см. «Литературное наследие Г.В. Плеханова», сб. 5, 1938, с.4-5). П. стремился раскрыть структуру общественной жизни и взаимодействие ее сторон. С точки зрения П., марксистский социологический анализ создает основу научного предвидения главных направлений общественного развития (см. Избранные философские произведения, т.3, с.50). П. творчески развил марксистское учение о роли народных масс и личности в истории, развенчал субъективно-идеалистические и волюнтаристские концепции героев - делателей истории, доказывая, что «...народ, вся нация должна быть героем истории» (Соч., т.8, 1923, с.11). П. сыграл видную роль в развитии экономической мысли в России, подверг критике экономические концепции народничества, историческую школу буржуазно политической экономии, «теорию насилия» К.И. Родбертуса-Ягецова и др. Он дал анализ формирования и развития политической идеологии, права, религии, морали, искусства, философии и др. форм идеологической надстройки, критиковал вульгарно-материалистические, метафизические теории (А. Богданова и др.), игнорирующие значение общественного сознания и политического строя в общественном развитии. «Экономика почти никогда не торжествует сама собою..., а всегда только через посредство надстройки, всегда только через посредство известных политических учреждений» (Избранные философские произведения, т.2, 1956, с.216).
    Применяя принципы исторического материализма к анализу русского исторического прошлого и современной ему русской действительности, П. подверг аргументированной критике идеалистическую теорию «самобытности» русского исторического процесса, господствовавшую в тот период в русской общественной мысли. Анализируя экономику пореформенной России, П. доказал, что Россия в своем историческом развитии шла и идет по тому же пути, по которому шли и др. европейские страны, т.е. от феодализма к капитализму, что «...теория русской самобытности становится синонимом застоя и реакции...» (Соч., т.2, 1925, с.27). Т. о., он отверг ошибочное противопоставление истории России истории Запада. П. доказал несостоятельность ходившей в то время теории о бесклассовости русского общества. При характеристике своеобразия русского исторического процесса П. на первый план выдвигал развитие классов и борьбу между ними.
    П. был первым марксистским историком русского освободительного и революционного движения. Он правильно указал на дворянский и разночинский периоды в русском освободительном движении; новый, третий период характеризовался, согласно П., взаимными классовыми отношениями пролетариата с буржуазией. П. был первым марксистом, который взялся за научную разработку истории русской общественной мысли, собрав и систематизировав по этому вопросу огромный материал. Его трехтомная работа «История русской общественной мысли» явилась первым сводным обобщающим трудом, который охватывает историю общественной мысли с древнейших времен до конца 18 в. и написан в целом с марксистских позиций (1-й т. вышел в 1914). П. дал глубокий анализ социально-экономических, философских и эстетических взглядов Белинского, Герцена, Чернышевского и Добролюбова. П. показал, что вся история русской революционной мысли - это попытки найти такую программу действия, которая обеспечила бы революционерам сочувствие и поддержку со стороны народных масс. П. устанавливал связь между русским марксизмом, российской социал-демократией и ее предшественниками - революционерами 60-70-х гг. Он положил начало изучению истории русского рабочего движения.
    Большое внимание П. уделял вопросам эстетики. Являясь преемником и продолжателем традиций материалистической эстетики В.Г. Белинского, Н.Г. Чернышевского, Н.А. Добролюбова и др., П. писал, что «...отныне критика (точнее, научная теория эстетики) в состоянии будет подвигаться вперед, лишь опираясь на материалистическое понимание истории» (Избранные философские произведения, т.5, 1958, с.312). Исходя из этого, П. рассмотрел многие проблемы эстетического отражения действительности, истории искусства и эстетической мысли. Он впервые в марксистской литературе подверг критике биологические концепции происхождения искусства, доказывал, что искусство, эстетические чувства и понятия рождаются в результате трудовой деятельности общественного человека. искусство представляет собой специфическую, образную форму отражения общественного бытия людей в сознании представителей тех или иных классов общества. В оценке произведения искусства критерий идейности, жизненной правды должен сочетаться с критерием художественности. П. остро критиковал буржуазное искусство. Несмотря на отдельные ошибочные положения работ П. по эстетике (оценка произведения М. Горького «Мать», схематическое разграничение Л. Толстого как мыслителя и как художника и т.д.) эти работы в целом сохраняют свое значение в современной борьбе за реализм и идейность искусства.
    П. внес крупный вклад в марксистскую историю философии и общественной мысли, исходя из принципа обусловленности общественным сознания развитием общественного бытия. П. подверг критике идеалистическую концепцию «филиации идей» (т.е. их самопроизвольного развития) в истории философии и общественной мысли, доказывая, что эта история в конечном счете обусловлена поступательным движением общественной жизни, борьбой классов, связана с прогрессом науки и искусства. П. показал, что нет автоматического соответствия между философскими и социально-политическими воззрениями одного и того же мыслителя. П. дал критику вульгарно-материалистического и нигилистического извращений философских наследия, попыток вывести все неверные взгляды и заблуждения из классово-корыстных интересов мыслителей (см. там же, т.1, 1956, с.651, т.3, с.322). Критикуя объективистскую концепцию немецкого историка философии Ф. Ибервега, П. сформулировал некоторые методологические требования историко-философских исследования: выяснение зависимости философских идей от социального развития; выяснение зависимости развития естествознания, психологии, истории литературы и искусства, общественных наук, оказывающих влияние на философские идеи, от социального развития на различных этапах истории; выяснение неравномерности социально-исторического развития на различных ступенях истории, его особенностей в различных странах, что в одних случаях вызывало борьбу науки и религии, в других - временное их «примирение».
    П. отстаивал материалистические, атеистические традиции в философии, революционные и просветительские традиции русской и западноевропейской общественной мысли. Правда, порой П. больше подчеркивал то, что сближает марксистскую философию и социологию с домарксистскими учениями, не показывая в должной мере то, что их различает, несколько преувеличивал влияние западноевропейской философии и общественной мысли на русскую; но все это не умаляет научной ценности работ П. по истории философии и общественной мысли.
    Произведения П. систематически публикуются и широко изучаются в СССР. Именем П. названы Ленинградский горный институт, Московский институт народного хозяйства и др. вузы страны. В 1956 в СССР было отмечено 100-летие со дня рождения П., учреждена премия им. П., присуждаемая авторам лучших научных работ по философии.

    ПИСЬMО ПЕРВОЕ

    M илостивый государь!

    У нас с вами речь пойдет об искусстве. Но во всяком сколько-нибудь точном исследовании, каков бы ни был его пред­мет, необходимо держаться строго определенной терминологии. Поэтому мы прежде всего должны сказать, какое именно по­нятие мы связываем со словом искусство. С другой стороны, несомненно, что сколько-нибудь удовлетворительное опреде­ление предмета может явиться лишь в результате его исследо­вания. Выходит, что нам надо определить то, чего определить мы еще не в состоянии. Как же выйти из этого противоречия? Я думаю, что из него можно выйти вот как: я остановлюсь пока на каком-нибудь временном определении, а потом стану дополнять и поправлять его по мере того, как вопрос будет выясняться исследованием.

    На каком же определении мне пока остановиться?

    Лев Толстой в своей книге «Что такое искусство?» при­водит множество, как ему кажется, противоречащих одно другому определений искусства и все их находит неудовлетво­рительными 1 . На самом деле, приводимые им определения далеко не так отстоят одно от другого и далеко не так ошибочны, как это ему кажется. Но допустим, что все они действительно очень плохи, и посмотрим, нельзя ли нам будет принять его собственное определение искусства.

    «Искусство,- говорит он,- есть одно из средств общения людей между собою... Особенность же этого общения, отли­чающая его от общения посредством слова, состоит в том, что словом один человек передает другому свои мысли (курсив мой), искусством же люди передают друг другу свои чувства» (курсив опять мой) 2 .

    Первая страница автографа статьи «Письма без адреса. Письмо первое»

    Я, с своей стороны, замечу пока только одно 1 .

    По мнению гр. Толстого, искусство выражает чувства людей, слово же выражает их мысли. Это неверно 2 . Слово служит людям не только для выражения их мыслей, но также и для выражения их чувств. Доказательство: поэзия, органом кото­рой служит именно слово.

    Сам гр. Толстой говорит:

    «Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в себе, посредством движений, линий, красок, образов, выра­женных словами, передать это чувство так, чтобы другие ис­пытали то же чувство,- в этом состоит деятельность искус­ства» *. Уже отсюда видно, что нельзя рассматривать слово как особый, отличный от искусства, способ общения между людьми.

    Неверно также и то, что искусство выражает только чув­ства людей. Нет, оно выражает и чувства их, и мысли, но выра­жает не отвлеченно, а в живых образах. И в этом заключается его самая главная отличительная черта. По мнению гр. Тол­стого, «искусство начинается тогда, когда человек с целью пере­дать другим людям испытанное им чувство снова вызывает его в себе и известными внешними знаками выражает его **. Я же думаю, что искусство начинается тогда, когда человек снова вызывает в себе чувства и мысли, испытанные им под влиянием окружающей его действительности, и придает им известное образное выражение 5 . Само собою разумеется, что л огромней­шем большинстве случаев он делает это с целью передать пере­думанное и перечувствованное им другим людям. Искусство есть общественное явление.

    Указанными мною поправками исчерпывается пока то, что мне хотелось бы изменить в определении искусства, даваемом гр. Толстым.

    Но я попрошу вас, милостивый государь 6 , заметить еще сле­дующую мысль автора «Войны и мира»:

    «Всегда, во всякое время и во всяком человеческом обществе есть общее всем людям этого общества религиозное созна­ние того, что дурно и что хорошо, и это-то религиозное созна­ние и определяет достоинство чувств, передаваемых искус­ством» ***.

    Наше исследование должно показать нам, между прочим, насколько справедлива эта мысль, которая во всяком случае заслуживает величайшего внимания, потому что она вплотную

    * Сочинения гр. Толстого. Произведения самых последних лет. Мос­ква 1898 г., стр. 78 3 .

    ** Ibid. [там же], стр. 77 4 .

    *** Ibid. [там же], стр. 85 7 .

    подводит нас к вопросу о роли искусства в истории развития че­ловечества.

    Теперь, когда мы имеем некоторое предварительное опре­деление искусства, мне необходимо выяснить ту точку зрения, с которой я смотрю на него 1 .

    Тут я скажу без обиняков 2 , что я смотрю на искусство, как и на все общественные явления, с точки зрения материалисти­ческого понимания истории.

    Что такое материалистическое понимание истории?

    Известно, что в математике существует способ доказатель­ства от противного. Я прибегну здесь к способу, который мож­но назвать способом объяснения от противного. Именно, я на­помню сначала, в чем заключается идеалистическое понимание истории, а затем покажу, чем отличается от него противополож­ное ему, материалистическое понимание того же предмета.

    Идеалистическое понимание истории, взятое в своем чистом виде, заключается в том убеждении, что развитие мысли и знаний есть последняя и самая отдаленная причина историче­ского движения человечества. Этот взгляд целиком господство­вал в восемнадцатом столетии, откуда он перешел в девятнад­цатый век. Его еще крепко держались Сен-Симон и Огюст Конт, хотя их взгляды в некоторых отношениях составляют прямую противоположность взглядам философов предшест­вующего столетия. Сен-Симон задается, например, вопросом о том, как возникла общественная организация греков *. И он так отвечает на этот вопрос: «религиозная система (le système religieux) послужила у них основанием политической системы... Эта последняя была создана по образцу первой». А в доказа­тельство он ссылается на тот факт, что Олимп греков был «республиканским собранием» и что конституции всех народов Греции, как бы ни отличались они одна от другой, имели ту общую черту, что вое они были республиканскими **. Но это еще не все. Религиозная система, лежавшая в основе полити­ческой системы греков, сама вытекала, по мнению Сен-Симона, из совокупности их научных понятий, из их научной системы мира. Научные понятия греков являлись, таким образом, са­мым глубоким основанием их общественного быта, а развитие этих понятий - главнейшей пружиной исторического разви­тия этого быта, главнейшей причиной, обусловливавшей исто­рические смены одних форм другими.

    * Греция имела в глазах Сен-Симона особенное значение, потому что, по его мнению, «c"est chez les Grecs que l"esprit humain a commencé à s"occuper sérieusement de l"organisation sociale» [«именно у греков челове­ческая мысль начала серьезно заниматься общественной организацией»] 3 .

    ** См. его «Mémoire sur la science de l"homme». [«Очерк науки о человеке»] 4 .

    Подобно этому Огюст Конт думал, что «весь общественный механизм покоится в окончательном счете на мнениях» *. Это простое повторение того взгляда энциклопедистов, сог­ласно которому c"est l"opinion qui gouverne le monde (мир уп­равляется мнением).

    Есть другая разновидность идеализма, нашедшая свое крайнее выражение в абсолютном идеализме Гегеля. Как объяс­няется историческое развитие человечества с его точки зре­ния? Поясню это примером. Гегель спрашивает себя: отчего пала Греция? Он указывает много причин этого явления; но самою главною из них было в его глазах то обстоятельство, что Греция выражала собою лишь одну ступень развития абсолют­ной идеи и должна была пасть, когда эта ступень была прой­дена.

    Ясно, что, по мнению Гегеля, знавшего, однако, что «Лакеде­мон пал благодаря неравенству имуществ» 2 , общественные от­ношении и весь ход исторического развития человечества оп­ределяются в последнем счете законами логики, ходом развития мысли.

    Материалистический взгляд па историю диаметрально про­тивоположен этому взгляду. Если Сен-Симон, смотря на исто­рию с идеалистической точки зрения, думал, что общественные отношения греков объясняются их религиозными воззрениями, то я, сторонник материалистического взгляда, скажу, что рес­публиканский Олимп греков был отражением их общественного строя. И если Сен-Симон на вопрос о том, откуда взялись рели­гиозные взгляды греков, отвечал, что они вытекали из их науч­ного миросозерцания, то я думаю, что научное миросозерцание греков само обусловливалось в своем историческом развитии развитием производительных сил, находившихся в распоряже­нии народов Эллады 3 **.

    Таков мой взгляд на историю вообще. Верен ли он? Здесь не место доказывать его верность. Здесь я прошу вас предполо­жить, что он верен, и взять вместе со мною это предположение sa исходную точку нашего исследования об искусстве. Само собою разумеется, что это исследование частного вопроса об искусстве будет в то же время и поверкой общего взгляда на историю. В самом деле, если ошибочен этот общий взгляд, то мы, взяв

    * «Cours de philosophie positive», Paris 1869, t. I, p. 40-41. [«Курс позитивной философии», Париж 1869, т. I, стр. 40-41.] 1

    ** Несколько лет тому назад вышла в Париже книга А. Эспинаса, «Histoire de la Technologie»[«История технологии»], представляющая собою попытку объяснить развитие миросозерцания древних греков развитием их производительных сил. Это чрезвычайно важная и интересная попытка, за которую мы должны быть очень благодарны Эспинасу, несмотря на то что его исследование ошибочно во многих частностях 4 .

    его за исходную точку, очень мало объясним в эволюции ис­кусства. А если мы убедимся, что эта эволюция объясняется с его помощью лучше, нежели с помощью других взглядов, то у нас окажется новый и сильный довод в его пользу.

    Но тут я уже предвижу одно возражение. Дарвин в своей книге «Происхождение человека и половой подбор» приводит, как известно, множество фактов, свидетельствующих о том, что чувство красоты (sense of beauty) играет довольно важную роль в жизни животных. Мне укажут на эти факты и сделают из них тот вывод, что происхождение чувства красоты должно быть объяснено биологией. Мне заметят, что непозволительно («узко») приурочивать эволюцию этого чувства у людей к одной экономике их обществ. А так как взгляд Дарвина на развитие видов есть, несомненно, материалистический взгляд, то мне ска­жут также, что биологический материализм дает прекрасный материал для критики одностороннего исторического («экономи­ческого») материализма.

    Я понимаю всю серьезность этого возражения и потому остановлюсь на нем. Мне тем полезнее будет сделать это, что, отвечая на него, я тем самым отвечу на целый ряд подобных воз­ражений, которые можно заимствовать из области психической жизни животных.

    Прежде всего постараемся как можно точнее определить тот вывод, который мы должны сделать на основании фактов, при­водимых Дарвином. А для этого посмотрим, какое умозаключе­ние строит на них он сам.

    Во второй главе первой части (русского перевода) его книги о происхождении человека мы читаем:

    «Чувство красоты - это чувство было тоже провозглашено исключительной особенностью человека. Но если мы припомним, что самцы некоторых птиц намеренно распускают свои перья и щеголяют яркими красками перед самками, тогда как другие, не имеющие красивых перьев, не кокетничают таким образом, то, конечно, не будем сомневаться, что самки любуются красотой самцов. А так как, далее, женщины всех стран убираются та­кими перьями, то, конечно, никто не станет отрицать изящества этого украшения. Плащеносцы, убирающие с большим вкусом свои игральные беседки ярко окрашенными предметами, и не­которые колибри, украшающие таким же образом свои гнезда, ясно доказывают, что они имеют понятие о красоте. То же можно сказать и относительно пения птиц. Нежные песни самцов в пору любви, несомненно, нравятся самкам. Если бы самки птиц были неспособны ценить яркие краски, красоту и прият­ный голос самцов, все старания и хлопоты последних очаро­вать их этими свойствами были бы потеряны, а этого, очевидно, нельзя предположить.

    Почему известные цвета и известные звуки, сгруппирован­ные известным образом, доставляют наслаждение, может быть так же мало объяснено, как и то, почему тот или другой предмет приятен для обоняния или вкуса. Можно, однако, сказать с уверенностью, что одни и те же цвета и звуки нравятся нам и низшим животным» *.

    Итак, факты, приводимые Дарвином, свидетельствуют о том, что низшие животные, подобно человеку, способны испыты­вать эстетические наслаждения и что иногда наши эстетические вкусы совпадают со вкусами низших животных **. Но эти факты не объясняют нам происхождения названных вкусов. А если биология не объясняет нам происхождения наших эстетических вкусов, то тем менее может объяснить она их историческое раз­витие. Но пусть опять говорит сам Дарвин:

    «Понятие о прекрасном,- продолжает он,- по крайней море, насколько оно относится к женской красоте, не имеет определенного характера у людей. В самом деле, оно весьма различно у разных человеческих племен, как мы увидим ниже, и даже не одинаково у отдельных наций одной расы. Судя по отвратительным украшениям и столь же отвратительной му­зыке, которыми восхищается большинство дикарей, можно было бы сказать, что их эстетические понятия развиты менее, чем у иных низших животных, например у птиц» ***.

    Если понятие о прекрасном различно у отдельных наций од­ной и той же расы, то ясно, что не в биологии надо искать причин такого различия. Сам Дарвин говорит нам, что наши поиски должны быть направлены в другую сторону. Во втором англий­ском издании его книги мы в только что цитированном мною параграфе встречаем следующие слова, которых нет в русском переводе, сделанном под редакцией И. М. Сеченова с первого английского издания: «With cultivated men such (т. е. эстети­ческие) sensations are however intimately associated with comp­lex ideas and trains of thought» ****.

    Это значит: «У цивилизованного человека такие ощущения тесно ассоциируются, однако, со сложными идеями и с ходом мыслей». Это - чрезвычайно важное указание. Оно отсылает нас от биологии к социологии, так как, очевидно, именно обще-

    * Дарвин, Происхождение человека, гл. II, стр. 45 1 .

    ** По мнению Уоллэса, Дарвин очень преувеличил значение эсте­тического чувства вделе полового подбора у животных 2 . Предоставляя биологам решить, насколько прав Уоллэс, я исхожу из того предположе­ния, что мысль Дарвина, безусловно, справедлива, и вы согласитесь, мило­стивый государь, что это наименее выгодное для меня предположение 3 .

    *** Дарвин, Происхождение человека, гл. II, стр. 45 4 .

    **** The Descent of Man, London 1883, p. 92. [Происхождение человека, Лондон 1883,стр. 92. ]Вероятно, эти слова имеются в новом русском пере­воде Дарвина, ноу меня его нет под руками 5 .

    ственными причинами обусловливается, по мнению Дарвина, то обстоятельство, что у цивилизованного человека ощущения красоты ассоциируются со многими сложными идеями. Но прав ли Дарвин, когда он думает, что такая ассоциация имеет место только у цивилизованных людей? Нет, не прав, и в этом очень легко убедиться. Возьмем пример. Известно, что шкуры, когти и зубы животных играют очень важную роль в украшениях пер­вобытных народов. Чем же объясняется эта роль? Сочетанием цветов и линий в этих предметах? Нет, тут дело в том, что, ук­рашая себя, например, шкурой, когтями и зубами тигра или кожей и рогами бизона, дикарь намекает на свою собственную ловкость или силу: тот, кто победил ловкого, сам ловок; тот, кто победил сильного, сам силен. Возможно, что, кроме того, тут замешано и некоторое суеверие. Скулькрафт сообщает, что краснокожие племена североамериканского запада чрезвы­чайно любят украшения, изготовляемые из когтей серого медведя, самого свирепого из тамошних хищников. Красноко­жий воин думает, что свирепость и храбрость серого медведя сообщаются тому, кто украшает себя его когтями. Таким об ра­зом, эти когти служат для него, по замечанию Скулькрафта, частью украшением, а частью амулетом *.

    В этом случае нельзя, конечно, думать, что звериные шкуры, когти и зубы первоначально нравились краснокожим единст­венно в силу свойственных этим предметам сочетаний цветов и линий**. Нет, гораздо вероятнее обратное предположение, т. е. что эти предметы сначала носились лишь как вывеска храб­рости, ловкости и силы и только потом, и именно вследствие того, что они были вывеской храбрости, ловкости и силы, они на­чали вызывать эстетические ощущения и попали в разряд укра­шений. Выходит, что эстетические ощущения не только «мо­гут ассоциироваться у дикарей» со сложными идеями, но и возникают иногда именно под влиянием таких идей.

    Другой пример. Известно, что женщины многих африкан­ских племен носят на руках и на ногах железные кольца. Же­ны богатых людей носят на себе иногда чуть ли не целый пуд таких украшений ***.

    * Schoolcraft, Historical and Statistical Information Respecting the History, Condition and Prospects of the Indian Tribes of the United States, t. III, p. 216, [Скулькрафт, Исторические и статистические сведения об истории, положении и будущем индейских племен в Соединенных Шта­тах, т. III, стр. 216.]

    ** Есть случаи, когда предметы того же рода нравятся единственно благодаря своему цвету, но о них в дальнейшем изложении.

    *** Швейнфурт, Au coeur de l"Afrique. Paris 1875, t. I, p. 148. [В сердце Африки, Париж 1875, т. I, стр. 148.] См. также Du Chaillu, Voyages et aventures dans l"Afrique équatoriale, Paris 1863, p. II. [Дю-Шайю, Путеше­ствия и приключения в экваториальной Африке, Париж 1863, стр. 11. ]

    Это, конечно, очень неудобно, но неудобство не мешает им c удовольствием носить эти, как выражается Швейнфурт, цепи рабства. Почему же негритянке приятно таскать на себе подоб­ные цепи? Потому, что благодаря им она кажется красивой и себе, и другим. А почему она кажется красивой? Это происхо­дит в силу довольно сложной ассоциации идей. Страсть к таким украшениям развивается именно у тех племен, которые, по словам Швейнфурта, переживают теперь железный век, т. е., иначе сказать, у которых железо является драгоценным метал­лом. Драгоценное кажется красивым, потому что с ним ассо­циируется идея богатства. Надевши на себя, положим, двад­цать фунтов железных колец, женщина племени Динка ка­жется себе и другим красивее, чем была, когда носила их толь­ко два 1 , т. е. когда была беднее. Ясно, что тут дело не в красоте колец, а в той идее богатства, которая с ним ассоции­руется.

    Третий пример. У племени Батока в верховьях Замбези счи­тается некрасивым человек, у которого не вырваны верхние резцы. Откуда это странное понятие о красоте? Оно образова­лось тоже благодаря довольно сложной ассоциации идей. Выры­вая свои верхние резцы, Батока стремятся подражать жвач­ным животным. На наш взгляд, это - несколько непонятное стремление. Но Батока - пастушеское племя и почти боготво­рит своих коров и быков *. Тут опять красиво то, что драго­ценно, и эстетические понятия возникают на почве идей совсем другого порядка.

    Наконец, возьмем пример, приводимый со слов Ливингстона, самим Дарвином. Женщины племени Макололо прокалывают себе верхнюю губу и в отверстие вдевают большое металличе­ское или бамбуковое кольцо, называемое пелеле. Когда одного предводителя этого племени спросили, зачем женщины носят такие кольца, он, «видимо удивленный столь нелепым вопро­сом», отвечал: «для красоты! Это - единственное украшение женщин. Мужчины имеют бороды, у женщин их нет. Что бы такое была женщина без пелеле? 2 Трудно сказать теперь с уве­ренностью, откуда взялся обычай носить пелеле; но ясно, что его происхождение надо искать в какой-нибудь «очень слож­ной ассоциации идей, а не в законах биологии, к которым он, очевидно, не имеет ни малейшего (непосредственного) отношения **.

    Ввиду этих примеров я считаю себя вправе утверждать, что ощущения, вызываемые известными сочетаниями цветов или

    * Швейнфурт, L. с. [Указ. соч.], I, 148.

    ** В дальнейшем изложении я попытаюсь объяснить его, принимая в соображение развитие производительных сил в первобытном обществе.

    формой предметов, даже у первобытных народов ассоциируются с весьма сложными идеями и что по крайней мере многие из таких форм и сочетаний кажутся им красивыми только благода­ря такой ассоциации.

    Чем же она вызывается? И откуда берутся те сложные идеи, которые ассоциируются с ощущениями, вызываемыми в нас ви­дом предметов? Очевидно, что ответить на эти вопросы может не биолог, а только социолог. И если материалистический взгляд на историю более способствует их разрешению, чем какой бы то ни был другой взгляд на нее; если мы убедимся, что указанная ассоциация и упомянутые сложные идеи обусловливаются и соз­даются в последнем счете состоянием производительных сил данного общества и его экономикой, то следует признать, что дарвинизм нимало не противоречит тому материалистиче­скому взгляду на историю, который я старался характеризовать выше.

    Я не могу много говорить здесь об отношении дарвинизма к этому взгляду. Но все-таки скажу о нем еще несколько слов.

    Обратите внимание на нижеследующие строки:

    «Я считаю необходимым заявить с самого начала, что я да­лек от мысли, будто каждое общежительное животное, умст­венные способности которого разовьются до такой деятельности и высоты, как у человека, приобретет нравственные понятия, сходные с нашими.

    Подобно тому как всем животным присуще чувство прекрас­ного, хотя они и восхищаются очень разнородными вещами, они могут иметь и понятие о добре и эле, хотя это понятие и ведет их к поступкам, совершенно противоположным нашим.

    Если бы, например - я намеренно беру крайний случай,- мы были воспитаны в совершенно тех же условиях, как улейные пчелы, то нет ни малейшего сомнения, что наши незамужние женщины, подобно пчелам-работницам, считали бы священным долгом убивать своих братьев, матери стремились бы убивать своих плодовитых дочерей, и никто не думал бы протестовать против этого. Тем не менее пчела (или всякое другое обще­жительное животное) имела бы в приведенном случае, как мне кажется, понятие о добре и зле или совесть» *.

    Что следует из этих слов? То - что в нравственных поня­тиях людей нет ничего абсолютного ;что они изменяются вместе с изменениями тех условий, в которых живут люди.

    А чем создаются эти условия? Чем вызывается их измене­ние? На этот счет Дарвин не говорит ничего; и если мы скажем

    * Происх. человека, т. I, стр. 52 1 .

    и докажем, что они создаются состоянием производительных сил и изменяются вследствие развития этих сил, то мы не только не придем в противоречие с Дарвином, но, напротив, дополним сказанное им, объясним то, что осталось у него не­объясненным, и сделаем это, применив к изучению обществен­ных явлений тот самый принцип, который оказал ему такие ог­ромные услуги в биологии.

    Вообще чрезвычайно странно противополагать дарвинизм за­щищаемому мною взгляду на историю. Область Дарвина была совсем другая. Он рассматривал происхождение человека как зоологического вида. Сторонники материалистического взгляда хотят объяснить историческую судьбу этого вида. Область их исследований начинается как раз там, где кончается область исследований дарвинистов. Их работы не могут заменить того, что дают нам дарвинисты, и точно так же самые блестящие от­крытия дарвинистов не могут заменить нам их исследований, а могут только подготовить для них почву, подобно тому как физик подготовляет почву для химика, нимало не устраняя своими работами необходимости собственно химических иссле­дований *. Весь вопрос тут нот в чем. Теории Дарвина явились в свое время как большой и необходимый шаг вперед в разви-

    * Тут я должен оговориться. Если, по моему мнению, исследования биологов-дарвинистов подготовляют почву для социологических исследо­ваний, то это надо понимать лишь в том смысле, что успехи биологии, поскольку она имеет дело с процессом развития органических форм, не могут не содействовать усовершенствованию научного метода в социологии, поскольку она имеет дело с развитием общественной организации и ее про­дуктов: человеческих мыслей и чувств. Но я нисколько не разделяю обще­ственных взглядов дарвинистов, подобных Геккелю 1 . В нашей литературе уже было замечено, что биологи-дарвинисты в своих рассуждениях о чело­веческом обществе вовсе не пользуются методом Дарвина, а лишь воз­водят в идеал инстинкты животных (преимущественно хищных), бывших предметом исследования для великого биолога. Дарвин далеко не был «sat­telfest» [«силен»] в общественных вопросах; но те общественные взгляды, которые явились у него как вывод из его теории, мало похожи на выводы, делаемые из нее большинством дарвинистов. Дарвин думал, что развитие общественных инстинктов «крайне полезно для преуспеяния вида». Этого взгляда не могут разделять дарвинисты, проповедующие общественную борьбу всех против всех. Правда, Дарвин говорит: «конкуренция должна быть открыта для всех людей, и законы и обычаи не должны препятствовать способнейшим иметь наибольший успех и самое многочисленное потомство» (there should be open competition for all men; and the most able should not be prevented by laws and customs from succeeding best and reaching the largest number of offspring). Но напрасно ссылаются на эти его слова сторон­ники социальной войны всех против всех. Пусть они припомнят сен-симо­нистов. Те говорили о конкуренции то же, что и Дарвин, но во имя конку­ренции они требовали таких общественных реформ, за которые едва ли высказались бы Геккель и его единомышленники 2 . Есть «competition» и «competition» [«конкуренция» и «конкуренция»], подобно тому как, по словам Сганареля, есть fagot et fagot [вязанка и вязанка» 3 ].

    тии биологической науки, вполне удовлетворяя самым стро­гим из тех требований, которые могла тогда предъявить эта наука своим работникам. Можно ли сказать нечто по­добное о материалистическом взгляде на историю? Можно ли утверждать, что он в свое время явился большим и неизбежным шагом вперед в развитии общественной науки? И способен ли он удовлетворить теперь всем ее требованиям? На это я с пол­ной уверенностью отвечаю: Да, можно! Да, способен! И я на­деюсь показать отчасти и в этих письмах, что такая уверенность не лишена основания.

    Но вернемся к эстетике. Из вышеприведенных слов Дарвина видно, что на развитие эстетических вкусов он смотрит с той же точки зрения, как и на развитие нравственных чувств. Людям, равно как и многим животным свойствен­но чувство прекрасного, т. е. у них есть способность испытывать особого рода («эстетическое») удовольствие под влиянием известных вещей или явлений. Но какие именно вещи и явления доставляют им такое удовольствие, это зависит от условий, под влиянием которых они воспитываются, живут и действуют. Природа человека делает то, что у него могут быть эстетические вкусы и понятия. Окружающие его условия определяют собой переход этой возможности в действитель­ность; ими объясняется то, что данный общественный человек (т. е. данное общество, данный народ, данный класс) имеет именно эти эстетические вкусы и понятия, а не другие.

    Таков окончательный вывод, сам собой вытекающий из того, что говорит об этом Дарвин. И этого вывода, разумеется, не станет оспаривать ни один из сторонников материалистического взгляда на историю. Совершенно напротив, каждый из них уви­дит в нем новое подтверждение этого взгляда. Ведь никому из них никогда не приходило в голову отрицать то или другое из общеизвестных свойств человеческой природы или пускаться в какие-нибудь произвольные толкования по ее поводу. Они только говорили, что если эта природа неизменна, то она не объясняет исторического процесса, который представляет со­бой сумму постоянно изменяющихся явлений, а если она сама изменяется вместе с ходом исторического развития, то, оче­видно, есть какая-то внешняя причина ее изменений. И в том, и в другом случае задача историка и социолога выходит, следо­вательно, далеко за пределы рассуждений о свойствах челове­ческой природы.

    Возьмем хоть такое ее свойство, как стремление к подража­нию, Тард, написавший о законах подражания очень интересное исследование 1 , видит в нем как бы душу общества. По его оп­ределению, всякая социальная группа есть совокупность су-

    ществ, частью подражающих друг другу в данное время, частью подражавших прежде одному и тому же образцу. Что подража­ние играло очень большую роль в истории всех наших идей, вкусов, моды и обычаев, это не подлежит ни малейшему сомне­нию. На его огромное значение указывали еще материалисты прошлого века: человек весь состоит из подражания, говорил Гельвеций. Но так же мало может подлежать сомнению и то об­стоятельство, что Тард поставил исследование законов подра­жания на ложную основу.

    Когда реставрация Стюартов временно восстановила в Анг­лии господство старого дворянства 1 , это дворянство не только не обнаружило ни малейшего стремления подражать крайним представителям революционной мелкой буржуазии, пурита­нам, но проявило сильнейшую склонность к привычкам и вку­сам, прямо противоположным пуританским правилам жизни. Пуританская строгость нравов уступила место самой невероят­ной распущенности. Тогда стало хорошим тоном любить и де­лать то, что запрещали пуритане. Пуритане были очень рели­гиозны; светские люди времен реставрации щеголяли своим безбожием. Пуритане преследовали театр и литературу; их падение дало сигнал к новому и сильному увлечению театром и литературой. Пуритане носили короткие волосы и осуждали изысканность в одежде; после реставрации явились на сцену длинные парики и роскошные наряды. Пуритане запрещали игру в карты; после реставрации картежная игра стала страстью и т. д. и т. д. * Словом, тут действовало не подражание, а противоречие, которое, очевидно, тоже коренится в свойствах человеческой природы. Но почему же противоречие, кореня­щееся в свойствах человеческой природы, проявилось с такой силой в Англии XVII века во взаимных отношениях буржуазии и дворянства? Потому, что это был век очень сильного обостре­ния борьбы между дворянством и буржуазией, а лучше ска­зать, - всем «третьим сословием». Стало быть, мы можем ска­зать, что хотя у человека, несомненно, есть сильное стремление к подражанию, но это стремление проявляется лишь при из­вестных общественных отношениях, например при тех отно-шениях, которые существовали во Франции XVII века, где буржуазия охотно, хотя и не очень удачно, подражала дворян­ству: вспомните Мольерова «Мещанина во дворянстве», А при других общественных отношениях стремление к подражанию исчезает, уступая место противоположному стремлению, кото­рое я назову пока стремлением к противоречию,

    * Ср. Alexandre Beljame, Le Public et les Hommes de lettres en Angle­terre du dix-huitième siècle, Paris 1881, p. 1-10. [Александр Бельжам, Публика и писатели в Англии восемнадцатого века, Париж 1881, стр. 1- 10. ] Ср. также Тэна, Histoire de la littérature anglaise, t. II, p. 443 [История английской литературы, т. II, стр. 443] и след.

    Впрочем, нет, я выражаюсь очень неправильно. Стремление к подражанию не исчезло у англичан XVII века: оно, навер­ное, с прежней силой проявлялось во взаимных отношениях людей одного и того же класса. Бельжам говорит о тогдашних англичанах высшего общества: «эти люди даже не были неверующими; они отрицали a priori, чтобы их не при­няли за круглоголовых 1 и чтобы не давать себе труда думать» *. Об этих людях мы, не боясь ошибиться, можем сказать, что они отрицали из подражания. Но подражая более серьезным отрицателям, они тем самым противоречили пуританам. Подражание являлось, стало быть, источником противоречия. Но мы знаем, что, если между английскими дворянами сла­бые люди подражали в неверии более сильным, то это про­исходило потому, что неверие было делом хорошего тона, а оно стало таковым единственно только в силу противоречия, единственно только как реакция против пуританства, реакция, которая в свою очередь явилась результатом вышеуказанной классовой борьбы. Стало быть, в основе всей этой сложной диалектики психических явлений лежали факты обществен­ного порядка. А из этого ясно, до какой степени и в ка­ком смысле верен вывод, сделанный мною выше из неко­торых положений Дарвина: человеческая природа делает то, что у человека могут быть известные понятия (или вкусы, или склонности), а от окружающих его условий зависит пе­реход этой возможности в действительность; эти условия делают то, что у него являются именно эти понятия (или склонности, или вкусы), а не другие. Если я не ошибаюсь, это то же самое, что уже раньше меня высказал один русский сторонник материалистического взгляда на историю*.

    «Раз желудок снабжен известным количеством пищи, он принимается за работу согласно общим законам желудочного пищеварения. Но можно ли с помощью этих законов ответить на вопрос, почему в ваш желудок ежедневно отправляется вкусная и питательная пища, а в моем она является редким го­стем? Объясняют ли эти законы, почему одни едят слишком много, а другие умирают с голоду? Кажется, что объяснения надо искать в какой-то другой области, в действии законов иного рода. То же и с умом человека. Раз он поставлен в известное положение, раз дает ему окружающая среда известные впечат­ления, он сочетает их по известным общим законам, причем и здесь результаты до крайности разнообразятся разнообразием получаемых впечатлений. Но что же ставит его в такое поло­жение? Чем обусловливается приток и характер новых впечат­лений? Вот вопрос, которого не разрешить никакими законами мысли.

    * L. c. р. 7-8. [Указ. соч., стр. 7-8.]

    И далее. Вообразите, что упругий шар падает с высокой баш­ни. Его движение совершается по всем известному и очень про­стому закону механики. Но вот шар ударился о нак­лонную плоскость. Его движение видоизменяется по другому, тоже очень простому и всем известному механическому закону. В результате у нас получается ломаная линия дви­жения, о которой можно и должно сказать, что она обязана своим происхождением соединенному действию обоих упомяну­тых законов. Но откуда явилась наклонная плоскость, о кото­рую ударился наш шар? Этого не объясняет ни первый, ни вто­рой закон, ни их соединенное действие. Совершенно то же и с человеческою мыслью. Откуда взялись те обстоятельства, бла­годаря которым ее движения подчинялись соединенному дейст­вию таких-то и таких-то законов? Этого не объясняют ни от­дельные ее законы, ни их совокупное действие».

    Я твердо убежден, что история идеологий может быть по­нятна только тем, кто вполне усвоил себе эту простую и ясную истину.

    Его надо изучить внимательнее.

    Мы знаем, какую большую роль играет, согласно Дарвину, «начало антитеза» 1 при выражении ощущений у людей и животных. «Некоторые душевные настроения вызывают... известные привычные движения, которые при первом своем по­явлении даже и теперь принадлежат к числу полезных движе­ний... При совершенно противоположном умственном настрое­нии существует сильное и непроизвольное стремление к вы­полнению движений совершенно противоположного свойства, хотя эти последние никогда не могли приносить никакой поль­зы» *. Дарвин приводит множество примеров, весьма убеди­тельно показывающих, что «началом антитеза» действительно многое объясняется в выражении ощущений. Я спрашиваю, не заметно ли его действие в происхождении и развитии обы­чаев?

    Когда собака опрокидывается перед хозяином брюхом вверх, то ее поза, составляющая все, что только можно выдумать про­тивоположного всякой тени сопротивления, служит выраже­нием полнейшей покорности. Тут сразу бросается в глаза дей­ствие начала антитеза. Я думаю, однако, что оно так же бро­сается в глаза и в следующем случае, сообщаемом путешест­венником Бэртоном. Негры племени Вуаньямуэнзи, проходя недалеко от деревень, населенных враждебным им

    * «О выражении ощущений (эмоций) у человека и животных», Русск. пер., Спб. 1872, стр. 43

    B. Щербина. Эстетические взгляды Г. В. Плеханова. (Вступитель

    ная статья)

    ГЛ. И. УСПЕНСКИЙ

    Н. И. НАУМОВ

    А. Л. ВОЛЫНСКИЙ «Русские критики. Литературные очерки»

    ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВЗГЛЯДЫ В. Г. БЕЛИНСКОГО

    ЭСТЕТИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКОГО

    ПИСЬМА БЕЗ АДРЕСА

    Письмо первое

    Письмо второе

    Письмотретье

    Письмо четвертое

    КОНСПЕКТ ЛЕКЦИИ ОБ ИСКУССТВЕ

    ФРАНЦУЗСКАЯ ДРАМАТИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА И ФРАНЦУЗСКАЯ ЖИВОПИСЬ XVIII ВЕКА С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ

    СОЦИОЛОГИИ

    ПРОЛЕТАРСКОЕ ДВИЖЕНИЕ II БУРЖУАЗНОЕ ИСКУССТВО

    ГЕНРИК ИБСЕН

    К ПСИХОЛОГИИ РАБОЧЕГО ДВИЖЕНИЯ (Максим Горький

    «Враги»)

    ИДЕОЛОГИЯ МЕЩАНИНА НАШЕГО ВРЕМЕНИ

    ТОЛСТОЙ И ПРИРОДА

    «ОТСЮДА И ДОСЮДА» (Заметки публициста)

    КАРЛ МАРКС И ЛЕВ ТОЛСТОЙ

    СЫН ДОКТОРА СТОКМАНА

    ДОБРОЛЮБОВ И ОСТРОВСКИЙ

    ИСКУССТВО И ОБЩЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ

    Примечания

    Указатель имен

    Предметный указатель к I --- V томам настоящего издания

    Алфавитный указатель произведений Г. В. Плеханова, вошедших в настоящее пятитомное издание «Избранных философских произведений»

    Плеханов Георгий Валентинович

    Выдающийся философ, социолог и историк, теоретик и пропагандист марксизма, видный деятель российского и международного социалистического движения. Родился в Тамбовской губернии, в семье отставного офицера. Учился в Петербургском горном институте. В 1876 г. вступил в народническую организацию "Земля и воля", стал одним из ее руководителей. В 1880 г. эмигрировал в Швейцарию. В 1883 г. основал первую российскую марксистскую организацию - группу "Освобождение труда". В 1900–1903 гг. участвовал в создании газеты "Искра". Принял непосредственное участие в подготовке II съезда РСДРП, после которого разошелся с В. И. Лениным и стал одним из лидеров меньшевистской фракции РСДРП. Вернулся в Россию после событий февраля 1917 г. К Октябрьской революции отнесся отрицательно, поскольку считал, что Россия к социалистической революции не готова; при этом указывал, что большевики взяли власть надолго.

    Г. В. Плеханов - автор многих фундаментальных трудов по философии, социологии, эстетике, этике, истории русской общественной мысли. В общефилософском плане он противопоставлял материалистов и идеалистов, относя себя к первым. Мировую известность ему принесли работы "Социализм и политическая борьба", "К вопросу о развитии монистического взгляда на историю", "О материалистическом понимании истории", "К вопросу о роли личности в истории", "Основные вопросы марксизма" и другие. В этих трудах он показал, что Россия неудержимо идет по пути капиталистического развития и что задача революционеров состоит в том, чтобы использовать порождаемые капитализмом процессы в интересах революции. Он также учил видеть в нарождавшемся пролетариате главную революционную силу в борьбе с самодержавием и капитализмом, призывал развивать политическое сознание рабочих, бороться за создание социалистической рабочей партии.