ПРЕДИСЛОВИЕ.

Затяжное самогрызенье, по согласному мнению всех моралистов, является занятием самым нежелательным. Поступив скверно, раскайся, загладь, насколько можешь, вину и нацель себя на то, чтобы в следующий раз поступить лучше. Ни в коем случае не предавайся нескончаемой скорби над своим грехом. Барахтанье в дерьме — не лучший способ очищения.

В искусстве тоже существуют свои этические правила, и многие из них тождественны или, во всяком случае, аналогичны правилам морали житейской. К примеру, нескончаемо каяться, что в грехах поведения, что в грехах литературных, — одинаково малополезно. Упущения следует выискивать и, найдя и признав, по возможности не повторять их в будущем. Но бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, безусловно, пустая и напрасная затея. Вот почему этот новоиздаваемый «О дивный новый мир» ничем не отличается от прежнего. Дефекты его как произведения искусства существенны; но, чтобы исправить их, мне пришлось бы переписать вещь заново — и в процессе этой переписки, как человек постаревший и ставший Другим, я бы, вероятно, избавил книгу не только от кое‑каких недостатков, но и от тех достоинств, которыми книга обладает. И потому, преодолев соблазн побарахтаться в литературных скорбях, предпочитаю оставить все, как было, и нацелить мысль на что‑нибудь иное.

Стоит, однако, упомянуть хотя бы о самом серьезном дефекте книги, который заключается в следующем. Дикарю предлагают лишь выбор между безумной жизнью в Утопии и первобытной жизнью в индейском селении, более человеческой в некоторых отношениях, но в других — едва ль менее странной и ненормальной. Когда я писал эту книгу, мысль, что людям на то дана свобода воли, чтобы выбирать между двумя видами безумия, — мысль эта казалась мне забавной и, вполне возможно, верной. Для пущего эффекта я позволил, однако, речам Дикаря часто звучать разумней, чем то вяжется с его воспитанием в среде приверженцев религии, представляющей собой культ плодородия пополам со свирепым культом penitente . Даже знакомство Дикаря с твореньями Шекспира неспособно в реальной жизни оправдать такую разумность речей. В финале‑то он у меня отбрасывает здравомыслие; индейский культ завладевает им снова, и он, отчаявшись, кончает исступленным самобичеванием и самоубийством. Таков был плачевный конец этой притчи — что и требовалось доказать насмешливому скептику‑эстету, каким был тогда автор книги.

Сегодня я уже не стремлюсь доказать недостижимость здравомыслия. Напротив, хоть я и ныне печально сознаю, что в прошлом оно встречалось весьма редко, но убежден, что его можно достичь, и желал бы видеть побольше здравомыслия вокруг. За это свое убеждение и желание, выраженные в нескольких недавних книгах, а главное, за то, что я составил антологию высказываний здравомыслящих людей о здравомыслии и о путях его достижения, я удостоился награды: известный ученый критик оценил меня как грустный симптом краха интеллигенции в годину кризиса. Понимать это следует, видимо, так, что сам профессор и его коллеги являют собой радостный симптом успеха. Благодетелей человечества должно чествовать и увековечивать. Давайте же воздвигнем Пантеон для профессуры. Возведем его на пепелище одного из разбомбленных городов Европы или Японии, а над входом в усыпальницу я начертал бы двухметровыми буквами простые слова: "Посвящается памяти ученых воспитателей планеты. Si monumentum requiris circumspice .

Но вернемся к теме будущего… Если бы я стал сейчас переписывать книгу, то предложил бы Дикарю третий вариант.

а сцене театра «Модерн» — постановка по мировому бестселлеру английского писателя Олдоса Хаксли.

Юрий Грымов, режиссёр спектакля «Цветы для Элджернона» — с новым творческим высказыванием на театральной сцене. Теперь — не только как режиссёр, но как новый художественный руководитель театра «Модерн» .

На сцене — великая Анна Каменкова, непредсказуемый Игорь Яцко и вся труппа театра — 25 артистов.

Перед зрителем разворачивается рассказ о цивилизации, где у людей убивают чувство любви, где нет материнских и отцовских чувств, а дети рождаются из пробирок, где отменены страсти, переживания, сильные эмоциональные потрясения. А секс — это когда «каждый принадлежит всем». Искусством, наукой и глубокими чувствами здесь пожертвовали ради стабильности. Но Дикарь не согласен жить по этим правилам. Он хочет свободы — свободы любить, свободы испытывать душевную боль, свободы греха и свободы раскаяния! Но он — живой человек — для Главноуправителя всего лишь эксперимент. Выбор прост: выжить, но сделаться неживым при жизни. Или умереть, но... умереть живым!

В этом повествовании о генетически программируемом «обществе потребления» современный зритель с лёгкостью узнает себя, полагает Юрий Грымов.

«Хаксли — это великий визионер. Ведь сегодня мы уже не просто читатели его пророческого произведения, но его участники» , — считает режиссёр.

Специально для премьерной постановки изготовлены уникальные декорации, установлено современное световое оборудование.

«Модерн» ; стал первым русским театром, который получил права на постановку мирового бестселлера Олдоса Хаксли.

Роман-антиутопия английского писателя был выбран для премьерной постановки обновлённого театра «Модерн» не случайно.

«О дивный новый мир» идеально ложится в ту концепцию, которую мы хотим реализовать в театре — когда на две трети репертуар будет состоять из произведений современных авторов, а оставшуюся треть составят классические произведения. Роман Хаксли удивительным образом попадает одновременно в обе эти категории: признанный образец мировой классики, он чрезвычайно актуален для сегодняшнего дня, потому что пророчества британского писателя начинают сбываться на наших глазах».

Художественный руководитель театра «Модерн» , режиссёр-постановщик спектакля Юрий Грымов

Действующие лица и исполнители:

  • Линда — заслуженная артистка РСФСР Анна Каменкова
  • Монд — заслуженный артист России Игорь Яцко
  • Бернард — Виктор Потапешкин
  • Ленайна — Виктория Лукина
  • Фостер — Александр Колесников
  • Директор — Юрий Соколов
  • Джон — Александр Толмачев
  • Гельмгольц — Алексей Багдасаров
  • Фанни — Карина Жукова
  • Помощник Предопределителя — Максим Бранд
  • Доктор Шоу — Александр Жуков
  • Директриса крематория — Марина Дианова
  • Архипеснослов — заслуженный артист России Владимир Левашев
  • Медсестра — Валерия Королева
  • Раздатчик Сомы — Александр Сериков
  • Репортёр — Алексей Баранов
  • Также в спектакле заняты: Александра Богданова, Екатерина Бранд, Екатерина Васильева, Екатерина Грецова, Валерия Дмитриева, Роман Зубрилин, Евгений Казак, Константин Конушкин, Надежда Меньшова, Мария Орлова, Светлана Рубан

Спектакль идёт с одним антрактом.

1 ряд с 7 по 18 место

3 ряд с 12 по 19 место

4 ряд с 18 по 21 место

Фрагмент обложки оригинального издания

Действие этого романа-антиутопии происходит в вымышленном Мировом Государстве. Идёт 632-й год эры стабильности, Эры Форда. Форд, создавший в начале двадцатого века крупнейшую в мире автомобильную компанию, почитается в Мировом Государстве за Господа Бога. Его так и называют - «Господь наш Форд». В государстве этом правит технократия. Дети здесь не рождаются - оплодотворённые искусственным способом яйцеклетки выращивают в специальных инкубаторах. Причём выращиваются они в разных условиях, поэтому получаются совершенно разные особи - альфы, беты, гаммы, дельты и эпсилоны. Альфы как бы люди первого сорта, работники умственного труда, эпсилоны - люди низшеи касты, способные лишь к однообразному физическому труду. Сначала зародыши выдерживаются в определённых условиях, потом они появляются на свет из стеклянных бутылей - это называется Раскупоркой. Младенцы воспитываются по-разному. У каждой касты воспитывается пиетет перед более высокой кастой и презрение к кастам низшим. Костюмы у каждой касты определённого цвета. Например, альфы ходят в сером, гаммы - в зелёном, эпсилоны - в чёрном.

Стандартизация общества - главное в Мировом Государстве. «Общность, Одинаковость, Стабильность» - вот девиз планеты. В этом мире все подчинено целесообразности во благо цивилизации. Детям во сне внушают истины, которые записываются у них в подсознании. И взрослый человек, сталкиваясь с любой проблемой, тотчас вспоминает какой-то спасительный рецепт, запомненный во младенчестве. Этот мир живёт сегодняшним днём, забыв об истории человечества. «История - сплошная чушь». Эмоции, страсти - это то, что может лишь помешать человеку. В дофордовском мире у каждого были родители, отчий дом, но это не приносило людям ничего, кроме лишних страданий. А теперь - «Каждый принадлежит всем остальным». Зачем любовь, к чему переживания и драмы? Поэтому детей с самого раннего возраста приучают к эротическим играм, учат видеть в существе противоположного пола партнёра по наслаждениям. И желательно, чтобы эти партнёры менялись как можно чаще, - ведь каждый принадлежит всем остальным. Здесь нет искусства, есть только индустрия развлечении. Синтетическая музыка, электронный гольф, «синоощущалки - фильмы с примитивным сюжетом, смотря которые ты действительно ощущаешь то, что происходит на экране. А если у тебя почему-то испортилось настроение - это легко исправить, надо принять лишь один-два грамма сомы, лёгкого наркотика, который немедленно тебя успокоит и развеселит. «Сомы грамм - и нету драм».

Бернард Маркс - представитель высшего класса, альфа-плюсовик. Но он отличается от своих собратьев. Чересчур задумчив, меланхоличен, даже романтичен. Хил, тщедушен и не любит спортивных игр. Ходят слухи, что ему в инкубаторе для зародышей случайно впрыснули спирт вместо кровезаменителя, поэтому он и получился таким странным.

Линайна Краун - девушка-бета. Она хорошенькая, стройная, сексуальная (про таких говорят «пневматичная»), Бернард ей приятен, хотя многое в его поведении ей непонятно. Например, её смешит, что он смущается, когда она в присутствии других обсуждает с ним планы их предстоящей увеселительной поездки. Но поехать с ним в Нью-Мексико, в заповедник, ей очень хочется, тем более что разрешение попасть туда получить не так-то просто.

Бернард и Линайна отправляются в заповедник, туда, где дикие люди живут так, как жило все человечество до Эры Форда. Они не вкусили благ цивилизации, они рождаются от настоящих родителей, любят, страдают, надеются. В индейском селении Мальпараисо Бернард и Линайна встречают странного дикаря - он непохож на других индейцев, белокур и говорит на английском - правда, на каком-то древнем. Потом выясняется, что в заповеднике Джон нашёл книгу, это оказался том Шекспира, и выучил его почти наизусть.

Оказалось, что много лет назад молодой человек Томас и девушка Линда поехали на экскурсию в заповедник. Началась гроза. Томас сумел вернуться назад - в цивилизованный мир, а девушку не нашли и решили, что она погибла. Но девушка выжила и оказалась в индейском посёлке. Там она и родила ребёнка, а забеременела она ещё в цивилизованном мире. Поэтому и не хотела возвращаться назад, ведь нет позора страшнее, чем стать матерью. В посёлке она пристрастилась к мескалю, индейской водке, потому что у неё не было сомы, которая помогает забывать все проблемы; индейцы её презирали - она, по их понятиям, вела себя развратно и легко сходилась с мужчинами, ведь её учили, что совокупление, или, по-фордовски, взаимопользование, - это всего лишь наслаждение, доступное всем.

Бернард решает привезти Джона и Линду в Заоградныи мир. Линда всем внушает отвращение и ужас, а Джон, или Дикарь, как стали его называть, становится модной диковиной. Бернарду поручают знакомить Дикаря с благами цивилизации, которые его не поражают. Он постоянно цитирует Шекспира, который рассказывает о вещах более удивительных. Но он влюбляется в Линайну и видит в ней прекрасную Джульетту. Линайне льстит внимание Дикаря, но она никак не может понять, почему, когда она предлагает ему заняться «взаимопользованием», он приходит в ярость и называет её блудницей.

Бросить вызов цивилизации Дикарь решается после того, как видит умирающую в больнице Линду. Для него это - трагедия, но в цивилизованном мире к смерти относятся спокойно, как к естественному физиологическому процессу. Дeтeй c сaмoгo рaннeгo вoзpaстa водят в палаты к умирающим на экскурсии, развлекают их там, кормят сладостями - все для того, чтобы ребёнок не боялся смерти и не видел в ней страдания. После смерти Линды Дикарь приходит к пункту раздачи сомы и начинает яростно убеждать всех отказаться от наркотика, который затуманивает им мозги. Панику едва удаётся остановить, напустив на очередь пары сомы. А Дикаря, Бернарда и его друга Гельмгольца вызывают к одному из десяти Главноуправителей, его фордейшеству Мустафе Монду.

Он и разъясняет Дикарю, что в новом мире пожертвовали искусством, подлинной наукой, страстями ради того, чтобы создать стабильное и благополучное общество. Мустафа Монд рассказывает о том, что в юности он сам слишком увлёкся наукой, и тогда ему предложили выбор между ссылкой на далёкий остров, где собирают всех инакомыслящих, и должностью Главноуправителя. Он выбрал второе и встал на защиту стабильности и порядка, хотя сам прекрасно понимает, чему он служит. «Не хочу я удобств, - отвечает Дикарь. - Я хочу Бога, поэзию, настоящую опасность, хочу свободу, и добро, и грех». Гельмгольцу Мустафа тоже предлагает ссылку, добавляя, правда, при этом, что на островах собираются самые интересные люди на свете, те, кого не удовлетворяет правоверность, те, у кого есть самостоятельные взгляды. Дикарь тоже просится на остров, но его Мустафа Монд не отпускает, объясняя это тем, что хочет продолжить эксперимент.

И тогда Дикарь сам уходит от цивилизованного мира. Он решает поселиться на старом заброшенном авиамаяке. На последние деньги он покупает самое необходимое - одеяла, спички, гвозди, семена и намеревается жить вдали от мира, выращивая свой хлеб и молясь - Иисусу ли, индейскому ли богу Пуконгу, своему ли заветному хранителю орлу. Но как-то раз кто-то, случайно проезжавший мимо, видит на склоне холма страстно бичующего себя полуголого Дикаря. И снова набегает толпа любопытных, для которых Дикарь - лишь забавное и непонятное существо. «Хотим би-ча! Хотим би-ча!» - скандирует толпа. И тут Дикарь, заметив в толпе Линайну, с криком «Распутница» бросается с бичом на неё.

На следующий день пара молодых лондонцев приезжает к маяку, но, войдя внутрь, они видят, что Дикарь повесился.

Пересказала

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Затяжное самогрызенье, по согласному мнению всех моралистов, является занятием самым нежелательным. Поступив скверно, раскайся, загладь, насколько можешь, вину и нацель себя на то, чтобы в следующий раз поступить лучше. Ни в коем случае не предавайся нескончаемой скорби над своим грехом. Барахтанье в дерьме - не лучший способ очищения.

В искусстве тоже существуют свои этические правила, и многие из них тождественны или, во всяком случае, аналогичны правилам морали житейской. К примеру, нескончаемо каяться, что в грехах поведения, что в грехах литературных, - одинаково малополезно. Упущения следует выискивать и, найдя и признав, по возможности не повторять их в будущем. Но бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, безусловно, пустая и напрасная затея. Вот почему этот новоиздаваемый «О дивный новый мир» ничем не отличается от прежнего. Дефекты его как произведения искусства существенны; но, чтобы исправить их, мне пришлось бы переписать вещь заново - и в процессе этой переписки, как человек постаревший и ставший Другим, я бы, вероятно, избавил книгу не только от кое-каких недостатков, но и от тех достоинств, которыми книга обладает. И потому, преодолев соблазн побарахтаться в литературных скорбях, предпочитаю оставить все, как было, и нацелить мысль на что-нибудь иное.

Стоит, однако, упомянуть хотя бы о самом серьезном дефекте книги, который заключается в следующем. Дикарю предлагают лишь выбор между безумной жизнью в Утопии и первобытной жизнью в индейском селении, более человеческой в некоторых отношениях, но в других - едва ль менее странной и ненормальной. Когда я писал эту книгу, мысль, что людям на то дана свобода воли, чтобы выбирать между двумя видами безумия, - мысль эта казалась мне забавной и, вполне возможно, верной. Для пущего эффекта я позволил, однако, речам Дикаря часто звучать разумней, чем то вяжется с его воспитанием в среде приверженцев религии, представляющей собой культ плодородия пополам со свирепым культом penitente. Даже знакомство Дикаря с твореньями Шекспира неспособно в реальной жизни оправдать такую разумность речей. В финале-то он у меня отбрасывает здравомыслие; индейский культ завладевает им снова, и он, отчаявшись, кончает исступленным самобичеванием и самоубийством. Таков был плачевный конец этой притчи - что и требовалось доказать насмешливому скептику-эстету, каким был тогда автор книги.

Сегодня я уже не стремлюсь доказать недостижимость здравомыслия. Напротив, хоть я и ныне печально сознаю, что в прошлом оно встречалось весьма редко, но убежден, что его можно достичь, и желал бы видеть побольше здравомыслия вокруг. За это свое убеждение и желание, выраженные в нескольких недавних книгах, а главное, за то, что я составил антологию высказываний здравомыслящих людей о здравомыслии и о путях его достижения, я удостоился награды: известный ученый критик оценил меня как грустный симптом краха интеллигенции в годину кризиса. Понимать это следует, видимо, так, что сам профессор и его коллеги являют собой радостный симптом успеха. Благодетелей человечества должно чествовать и увековечивать. Давайте же воздвигнем Пантеон для профессуры. Возведем его на пепелище одного из разбомбленных городов Европы или Японии, а над входом в усыпальницу я начертал бы двухметровыми буквами простые слова: "Посвящается памяти ученых воспитателей планеты. Si monumentum requiris circumspice.

Но вернемся к теме будущего… Если бы я стал сейчас переписывать книгу, то предложил бы Дикарю третий вариант.

Между утопической и первобытной крайностями легла бы у меня возможность здравомыслия - возможность, отчасти уже осуществленная в сообществе изгнанников и беглецов из Дивного нового мира, живущих в пределах Резервации. В этом сообществе экономика велась бы в духе децентрализма и Генри Джорджа, политика - в духе Кропоткина и кооперативизма. Наука и техника применялись бы по принципу «суббота для человека, а не человек для субботы», то есть приспособлялись бы к человеку, а не приспособляли и порабощали его (как в нынешнем мире, а тем более в Дивном новом мире). Религия была бы сознательным и разумным устремлением к Конечной Цели человечества, к единящему познанию имманентного Дао или Логоса, трансцендентального Божества или Брахмана. А господствующей философией была бы разновидность Высшего Утилитаризма, в которой принцип Наибольшего Счастья отступил бы на второй план перед принципом Конечной Цели, - так что в каждой жизненной ситуации ставился и решался бы прежде всего вопрос: «Как данное соображение или действие помогут (или помешают) мне и наибольшему возможному числу других личностей в достижении Конечной Цели человечества?».

Утопии оказались гораздо более осуществимыми, чем казалось раньше. И теперь стоит другой мучительный вопрос, как избежать их окончательного осуществления… Утопии осуществимы… Жизнь движется к утопиям. И открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий, как вернуться к не утопическому обществу, к менее «совершенному» и более свободному обществу.

Николай Бердяев

Печатается с разрешения The Estate of Aldous Huxley и литературных агентств Reece Halsey Agency, The Fielding Agency и Andrew Nurnberg.

© Aldous Huxley, 1932

© Перевод. О. Сорока, наследники, 2011

© Издание на русском языке AST Publishers, 2016

Глава первая

Серое приземистое здание – всего лишь в тридцать четыре этажа. Над главным входом надпись: «ЦЕНТРАЛЬНО-ЛОНДОНСКИЙ ИНКУБАТОРИЙ И ВОСПИТАТЕЛЬНЫЙ ЦЕНТР», и на геральдическом щите – девиз Мирового Государства: «ОБЩНОСТЬ, ОДИНАКОВОСТЬ, СТАБИЛЬНОСТЬ».

Огромный зал на первом этаже обращен окнами на север, точно художественная студия. На дворе лето, в зале и вовсе тропически жарко, но по-зимнему холоден и водянист свет, что жадно течет в эти окна в поисках живописно драпированных манекенов или нагой натуры, пусть блеклой и зябко-пупырчатой, – и находит лишь никель, стекло, холодно блестящий фарфор лаборатории. Зиму встречает зима. Белы халаты лаборантов, на руках перчатки из белесой, трупного цвета, резины. Свет заморожен, мертвен, призрачен. Только на желтых тубусах микроскопов он как бы сочнеет, заимствуя живую желтизну, – словно сливочным маслом мажет эти полированные трубки, вставшие длинным строем на рабочих столах.

– Здесь у нас Зал оплодотворения, – сказал Директор Инкубатория и Воспитательного Центра, открывая дверь.

Склонясь к микроскопам, триста оплодотворителей были погружены в тишину почти бездыханную, разве что рассеянно мурлыкнет кто-нибудь или посвистит себе под нос в отрешенной сосредоточенности. По пятам за Директором робко и не без подобострастия следовала стайка новоприбывших студентов, юных, розовых и неоперившихся. При каждом птенце был блокнот, и, как только великий человек раскрывал рот, студенты принимались яро строчить карандашами. Из мудрых уст – из первых рук. Не каждый день такая привилегия и честь. Директор Центрально-Лондонского ИВЦ считал всегдашним своим долгом самолично провести студентов-новичков по залам и отделам. «Чтобы дать вам общую идею», – пояснял он цель обхода. Ибо, конечно, общую идею хоть какую-то дать надо – для того, чтобы делали дело с пониманием, – но дать лишь в минимальной дозе, иначе из них не выйдет хороших и счастливых членов общества. Ведь, как всем известно, если хочешь быть счастлив и добродетелен, не обобщай, а держись узких частностей; общие идеи являются неизбежным интеллектуальным злом. Не философы, а собиратели марок и выпиливатели рамочек составляют становой хребет общества.

«Завтра, – прибавлял он, улыбаясь им ласково и чуточку грозно, – наступит пора приниматься за серьезную работу. Для обобщений у вас не останется времени. Пока же…»

Пока же честь оказана большая. Из мудрых уст и – прямиком в блокноты. Юнцы строчили как заведенные.

Высокий, сухощавый, но нимало не сутулый, Директор вошел в зал. У Директора был длинный подбородок, крупные зубы слегка выпирали из-под свежих, полных губ. Стар он или молод? Тридцать ему лет? Пятьдесят? Пятьдесят пять? Сказать было трудно. Да и не возникал у вас этот вопрос; ныне, на 632-м году эры стабильности, Эры Форда, подобные вопросы в голову не приходили.

– Начнем сначала, – сказал Директор, и самые усердные юнцы тут же запротоколировали: «Начнем сначала». – Вот здесь, – указал он рукой, – у нас инкубаторы. – Открыл теплонепроницаемую дверь, и взорам предстали ряды нумерованных пробирок – штативы за штативами, стеллажи за стеллажами. – Недельная партия яйцеклеток. Хранятся, – продолжал он, – при тридцати семи градусах; что же касается мужских гамет, – тут он открыл другую дверь, – то их надо хранить при тридцати пяти. Температура крови обесплодила бы их. (Барана ватой обложив, приплода не получишь.)

И, не сходя с места, он приступил к краткому изложению современного оплодотворительного процесса – а карандаши так и забегали, неразборчиво строча, по бумаге; начал он, разумеется, с хирургической увертюры к процессу – с операции, «на которую ложатся добровольно, ради блага Общества, не говоря уж о вознаграждении, равном полугодовому окладу»; затем коснулся способа, которым сохраняют жизненность и развивают продуктивность вырезанного яичника; сказал об оптимальной температуре, вязкости, солевом содержании; о питательной жидкости, в которой хранятся отделенные и вызревшие яйца; и, подведя своих подопечных к рабочим столам, наглядно познакомил с тем, как жидкость эту набирают из пробирок; как выпускают капля за каплей на специально подогретые предметные стекла микроскопов; как яйцеклетки в каждой капле проверяют на дефекты, пересчитывают и помещают в пористый яйцеприемничек; как (он провел студентов дальше, дал понаблюдать и за этим) яйце приемник погружают в теплый бульон со свободно плавающими сперматозоидами, концентрация которых, подчеркнул он, должна быть не ниже ста тысяч на миллилитр; и как через десять минут приемник вынимают из бульона и содержимое опять смотрят; как, если не все яйцеклетки оказались оплодотворенными, сосудец снова погружают, а потребуется, то и в третий раз; как оплодотворенные яйца возвращают в инкубаторы, и там альфы и беты остаются вплоть до укупорки, а гаммы, дельты и эпсилоны через тридцать шесть часов снова уже путешествуют с полок для обработки по методу Бокановского.

– По методу Бокановского, – повторил Директор, и студенты подчеркнули в блокнотах эти слова.

Одно яйцо, один зародыш, одна взрослая особь – вот схема природного развития. Яйцо же, подвергаемое бокановскизации, будет пролиферировать – почковаться. Оно даст от восьми до девяноста шести почек, и каждая почка разовьется в полностью оформленный зародыш, и каждый зародыш – во взрослую особь обычных размеров. И получаем девяносто шесть человек, где прежде вырастал лишь один. Прогресс!

«Яйцо почкуется», – строчили карандаши.

Он указал направо. Конвейерная лента, несущая на себе целую батарею пробирок, очень медленно вдвигалась в большой металлический ящик, а с другой стороны ящика выползала батарея уже обработанная. Тихо гудели машины. Обработка штатива с пробирками длится восемь минут, сообщил Директор. Восемь минут жесткого рентгеновского облучения – для яиц это предел, пожалуй. Некоторые не выдерживают, гибнут; из остальных самые стойкие разделяются надвое; большинство дает четыре почки; иные даже восемь; все яйца затем возвращаются в инкубаторы, где почки начинают развиваться; затем, через двое суток, их внезапно охлаждают, тормозя рост. В ответ они опять пролиферируют – каждая почка дает две, четыре, восемь новых почек, – и тут же их чуть не насмерть глушат спиртом; в результате они снова, в третий раз, почкуются, после чего уж им дают спокойно развиваться, ибо дальнейшее глушение роста приводит, как правило, к гибели. Итак, из одного первоначального яйца имеем что-нибудь от восьми до девяноста шести зародышей – согласитесь, улучшение природного процесса фантастическое. Причем это однояйцевые, тождественные близнецы – и не жалкие двойняшки или тройняшки, как в прежние живородящие времена, когда яйцо по чистой случайности изредка делилось, а десятки близнецов.

– Десятки, – повторил Директор, широко распахивая руки, точно одаряя благодатью. – Десятки и десятки.